СТРАНИЦЫ САЙТА ПОЭТА-ПЕРЕВОДЧИКА И ХУДОЖНИКА
ВИЛЬГЕЛЬМА ЛЕВИКА (1907-1982)

В начало ] В.Левик. ПЕРЕВОД КАК ИСКУССТВО ] В.Левик. Нужны ли новые переводы Шекспира? ] В.Левик. О поэте-переводчике Сергее Васильевиче Шервинском ] В.Левик. Воспоминания о Корнее Чуковском ]
Переводы из Генриха ГЕЙНЕ ] Переводы из Иоганна Вольфганга ГЕТЕ ] Переводы из французской поэзии. ЖОАШЕН ДЮ БЕЛЛЕ и ПЬЕР РОНСАР ] Переводы из французской поэзии. КРИСТОФ ПЛАНТЕН, ОЛИВЬЕ ДЕ МАНЬИ, ЭТЬЕН ЖОДЕЛЬ,
ЖАК ГРЕБЕН, ФИЛИПП ДЕПОРТ, ЖАН ЛАФОНТЕН, ФРАНСУА МАРИ АРУЭ ВОЛЬТЕР
 ]
Переводы из Шарля Бодлера ] Переводы из Перси Биши Шелли ] В.Левик. Перевод из Генри Лонгфелло. Параллельные тексты. ] Переводы из Луиса Камоэнса ] Переводы из Джорджа Гордона Байрона ] Переводы из Франческо Петрарки ] Переводы из Фридриха Шиллера ] Сэмюель Тэйлор КОЛЬРИДЖ. Сказание о Старом Мореходе. Перевод В.Левика ] Материалы к 90-летию Вильгельма Левика.
По страницам журнала "АНТОЛОГИЯ МИРОВОЙ ПОЭЗИИ"
 ]
Воспоминания А.Н.Кривомазова о Вильгельме Левике ] Шелли Барим. Венок сонетов памяти Вильгельма Левика ] Фотографии (1) ] Фотографии (2) ] Живопись ] Автографы ] 100-ЛЕТНИЙ ЮБИЛЕЙ В.ЛЕВИКА ] Могила В.Левика на Введенском кладбище (г. Москва) ] Обратная связь ]



 

 


Шарль Бодлер.

Компьютерная графика - А.Н.Кривомазов, Москва, март 2009 г.










ШАРЛЬ БОДЛЕР

1797—1856

 

В переводах Вильгельма ЛЕВИКА


Стихотворения из книги "Цветы зла"

I. БЛАГОСЛОВЕНИЕ
Когда веленьем сил, создавших все земное, Поэт явился в мир, унылый мир тоски, Испуганная мать, кляня дитя родное, На Бога в ярости воздела кулаки. "Такое чудище кормить! О, правый Боже, Я лучше сотню змей родить бы предпочла, Будь трижды проклято восторгов кратких ложе, Где искупленье скверн во тьме я зачала! За то, что в матери уроду, василиску, На горе мужу Ты избрал меня одну, Но, как ненужную любовную записку, К несчастью, эту мразь в огонь я не швырну, Я Твой неправый гнев обрушу на орудье Твоей недоброты, я буду тем горда, Что это деревце зачахнет на безлюдье И зачумленного не принесет плода". Так, не поняв судеб и ненависти пену Глотая в бешенстве и свой кляня позор, Она готовится разжечь, сойдя в Геенну, Преступным матерям назначенный костер. Но ангелы хранят отверженных недаром, Бездомному везде под солнцем стол и кров, И для него вода становится нектаром, И корка прелая - амброзией богов. Он с ветром шепчется и с тучей проходящей, Пускаясь в крестный путь, как ласточка в пол"т И Дух, в пучине бед паломника хранящий, Услышав песнь его, невольно слезы льет. Но от его любви шарахается каждый, Но раздражает всех его спокойный взгляд, Всем любо слышать стон его сердечной жажды Испытывать на нем еще безвестный яд. Захочет он испить из чистого колодца, Ему плюют в бадью. С брезгливостью ханжи Отталкивают все, к чему он прикоснется, Чураясь гением протоптанной межи. Его жена кричит по рынкам и трактирам: За то, что мне отдать и жизнь и страсть он мог, За то, что красоту избрал своим кумиром, Меня озолотит он с головы до ног. Я нардом услажусь и миррой благовонной, И поклонением, и мясом, и вином. Я дух его растлю, любовью ослепленный. И я унижу все божественное в нем. Когда ж наскучит мне весь этот фарс нелепый Я руку наложу покорному на грудь, И эти ногти вмиг, проворны и свирепы, Когтями гарпии проложат к сердцу путь. Я сердце вылущу, дрожащее как птица В руке охотника, и лакомым куском Во мне живущий зверь, играя, насладится, Когда я в грязь ему швырну кровавый ком. Но что ж Поэт? Он тверд. Он силою прозренья Уже свой видит трон близ Бога самого. В нем, точно молнии, сверкают озаренья, Глумливый смех толпы скрывая от него. "Благодарю, Господь! Ты нас обрек несчастьям, Но в них лекарство дал для очищенья нам, Чтоб сильных приобщил к небесным сладострастьям Страданий временных божественный бальзам. Я знаю, близ себя Ты поместишь Поэта, В святое воинство его Ты пригласил. Ты позовешь его на вечный праздник света, Как собеседника Властей, Начал и Сил. Я знаю, кто страдал, тот полон благородства, И даже ада месть величью не страшна, Когда в его венце, в короне первородства, Потомство узнает миры и времена. Возьми все лучшее, что создано Пальмирой, Весь жемчуг собери, который в море скрыт. Из глубины земной хоть все алмазы вырой, - Венец Поэта все сиянием затмит. Затем что он возник из огненной стихии Из тех перволучей, чья сила так светла, Что, чудо Божие, пред ней глаза людские Темны, как тусклые от пыли зеркала". II. АЛЬБАТРОС Временами хандра заедает матросов, И они ради праздной забавы тогда Ловят птиц Океана, больших альбатросов, Провожающих в бурной дороге суда. Грубо кинут на палубу, жертва насилья, Опозоренный царь высоты голубой, Опустив исполинские белые крылья, Он, как весла, их тяжко влачит за собой. Лишь недавно прекрасный, взвивавшийся к тучам, Стал таким он бессильным, нелепым, смешным! Тот дымит ему в клюв табачищем вонючим, Тот, глумясь, ковыляет вприпрыжку за ним. Так, Поэт, ты паришь под грозой, в урагане, Недоступный для стрел, непокорный судьбе, Но ходить по земле среди свиста и брани Исполинские крылья мешают тебе. V Люблю тот век нагой, когда, теплом богатый, Луч Феба золотил холодный мрамор статуй, Мужчины, женщины, проворны и легки, Ни лжи не ведали в те годы, ни тоски. Лаская наготу, горячий луч небесный Облагораживал их механизм телесный, И в тягость не были земле ее сыны, Средь изобилия Кибелой взращены - Волчицей ласковой, равно, без разделенья, Из бронзовых сосцов поившей все творенья. Мужчина, крепок, смел и опытен во всем, Гордился женщиной и был ее царем, Любя в ней свежий плод без пятен и без гнили, Который жаждет сам, чтоб мы его вкусили. А в наши дни, поэт, когда захочешь ты Узреть природное величье наготы Там, где является она без облаченья, Ты в ужасе глядишь, исполнясь отвращенья, На чудищ без одежд. О мерзости предел! О неприкрытое уродство голых тел! Те скрючены, а те раздуты или плоски. Горою животы, а груди словно доски. Как будто их детьми, расчетлив и жесток, Железом пеленал корыстный Пользы бог. А бледность этих жен, что вскормлены развратом И высосаны им в стяжательстве проклятом А девы, что, впитав наследственный порок Торопят зрелости и размноженья срок! Но, впрочем, в племени, уродливом телесно, Есть красота у нас, что древним неизвестна, Есть лица, что хранят сердечных язв печать, - Я красотой тоски готов ее назвать. Но это - наших муз ущербных откровенье. Оно в болезненном и дряхлом поколенье Не погасит восторг пред юностью святой, Перед ее теплом, весельем, прямотой, Глазами, ясными, как влага ключевая, - Пред ней, кто, все свои богатства раздавая, Как небо, всем дарит, как птицы, как цветы, Свой аромат и песнь и прелесть чистоты. VIII. ПРОДАЖНАЯ МУЗА Любовница дворцов, о, муза горьких строк! Когда метет метель, тоскою черной вея, Когда свистит январь, с цепи спустив Борея, Для зябких ног твоих где взять хоть уголек? Когда в лучах луны дрожишь ты, плечи грея, Как для тебя достать хотя б вина глоток, - Найти лазурный мир, где в жалкий кошелек Кладет нам золото неведомая фея. Чтоб раздобыть на хлеб, урвав часы от сна, Не веруя, псалмы ты петь принуждена, Как служка маленький, размахивать кадилом, Иль акробаткой быть и, обнажась при всех, Из слез невидимых вымучивая смех, Служить забавою журнальным воротилам. XV. ДОН ЖУАН В АДУ Лишь только дон Жуан, сойдя к реке загробной И свой обол швырнув, перешагнул в челнок, - Спесив, как Антисфен, на весла нищий злобный Всей силой мстительных, могучих рук налег. За лодкой женщины в волнах темно-зеленых, Влача обвислые нагие телеса, Протяжным ревом жертв, закланью обреченных, Будили черные, как уголь, небеса. Смеялся Сганарель и требовал уплаты; А мертвецам, к реке спешившим из долин, Дрожащий дон Луис лишь показал трикраты, Что дерзкий грешник здесь, его безбожный сын. Озябнув, куталась в свою мантилью вдовью Эльвира тощая, и гордый взор молил, Чтоб вероломный муж, как первою любовью, Ее улыбкою последней одарил. И рыцарь каменный, как прежде, гнева полный, Взрезал речную гладь рулем, а близ него, На шпагу опершись, герой глядел на волны, Не удостаивая взглядом никого. XVI. ВОЗДАЯНИЕ ГОРДОСТИ В те дни чудесные, когда у Богословья Была и молодость и сила полнокровья, Один из докторов - как видно по всему, Высокий ум, в сердцах рассеивавший тьму, Их бездны черные будивший словом жгучим, К небесным истинам карабкаясь по кручам, Где он и сам не знал ни тропок, ни дорог, Где только чистый Дух еще пройти бы мог, - Так дико возопил в диавольской гордыне, Как будто страх в него вселился на вершине: "Христос! Ничтожество! Я сам тебя вознес! Открой я людям все, в чем ты не прав, Христос, На смену похвалам посыплются хуленья, Тебя, как выкидыш, забудут поколенья". Сказал и замолчал, и впрямь сошел с ума, Как будто наползла на это солнце тьма. Рассудок хаосом затмился. В гордом храме, Блиставшем некогда богатыми дарами, Где жизнь гармонии была подчинена, Все поглотила ночь, настала тишина, Как в запертом на ключ, заброшенном подвале. Уже не различал он, лето ли, зим На пса бродячего похожий, рыскал он, Не видя ничего, оборван, изможден, Посмешище детей, ненужный и зловещий, Подобный брошенной и отслужившей вещи. XX. МАСКА Аллегорическая статуя в духе Ренессанса Эрнесту Кристофу, скульптору Смотри: как статуя из флорентийской виллы, Вся мускулистая, но женственно-нежна, Творенье двух сестер - Изящества и Силы - Как чудо в мраморе, возникла здесь она. Божественная мощь в девичьи-стройном теле, Как будто созданном для чувственных утех - Для папской, может быть, иль княжеской постели. - А этот сдержанный и сладострастный смех, Едва скрываемое Самоупоенье, А чуть насмешливый и вместе томный взгляд, Лицо и грудь ее в кисейном обрамленье, - Весь облик, все черты победно говорят: "Соблазн меня зовет, Любовь меня венчает!" В ней все возвышенно, но сколько остроты Девичья грация величью сообщает! Стань ближе, обойди вкруг этой красоты. Так вот искусства ложь! Вот святотатство в храме! Та, кто богинею казалась миг назад, Двуглавым чудищем является пред нами. Лишь маску видел ты, обманчивый фасад - Ее притворный лик, улыбку всем дарящий, Смотри же, вот второй - страшилище, урод, Неприукрашенный, и, значит, настоящий С обратной стороны того, который лжет. Ты плачешь. Красота! Ты, всем чужая ныне, Мне в сердце слезы льешь великою рекой. Твоим обманом пьян, я припадал в пустыне К волнам, исторгнутым из глаз твоих тоской! - О чем же плачешь ты? В могучей, совершенной, В той, кто весь род людской завоевать могла, Какой в тебе недуг открылся сокровенный? - Нет, это плач о том, что и она жила! И что еще живет! Еще живет! До дрожи Ее пугает то, что жить ей день за днем, Что надо завтра жить и послезавтра тоже, Что надо жить всегда, всегда! - как мы живем! XV Ты на постель свою весь мир бы привлекла, О, женщина, о, тварь, как ты от скуки зла! Чтоб зубы упражнять и в деле быть искусной - Съедать по сердцу в день - таков девиз твой гнусный. Зазывные глаза горят, как бар ночной, Как факелы в руках у черни площадной, В заемной прелести ища пути к победам, Но им прямой закон их красоты неведом. Бездушный инструмент, сосущий кровь вампир, Ты исцеляешь нас, но как ты губишь мир! Куда ты прячешь стыд, пытаясь в позах разных Пред зеркалами скрыть ущерб в своих соблазнах Как не бледнеешь ты перед размахом зла, С каким, горда собой, на землю ты пришла, Чтоб темный замысел могла вершить Природа Тобою, женщина, позор людского рода, - Тобой, животное! - над гением глумясь. Величье низкое, божественная грязь! XXIX. ПАДАЛЬ Вы помните ли то, что видели мы летом? Мой ангел, помните ли вы Ту лошадь дохлую под ярким белым светом, Среди рыжеющей травы? Полуистлевшая, она, раскинув ноги, Подобно девке площадной, Бесстыдно, брюхом вверх лежала у дороги, Зловонный выделяя гной. И солнце эту гниль палило с небосвода, Чтобы останки сжечь дотла, Чтоб слитое в одном великая Природа Разъединенным приняла. И в небо щерились уже куски скелета, Большим подобные цветам. От смрада на лугу, в душистом зное лета, Едва не стало дурно вам. Спеша на пиршество, жужжащей тучей мухи Над мерзкой грудою вились, И черви ползали и копошились в брюхе, Как черная густая слизь. Все это двигалось, вздымалось и блестело, Как будто, вдруг оживлено, Росло и множилось чудовищное тело, Дыханья смутного полно. И этот мир струил таинственные звуки, Как ветер, как бегущий вал, Как будто сеятель, подъемля плавно руки, Над нивой зерна развевал. То зыбкий хаос был, лишенный форм и линий, Как первый очерк, как пятно, Где взор художника провидит стан богини, Готовый лечь на полотно. Из-за куста на нас, худая, вся в коросте, Косила сука злой зрачок, И выжидала миг, чтоб отхватить от кости И лакомый сожрать кусок. Но вспомните: и вы, заразу источая, Вы трупом ляжете гнилым, Вы, солнце глаз моих, звезда моя живая, Вы, лучезарный серафим. И вас, красавица, и вас коснется тленье, И вы сгниете до костей, Одетая в цветы под скорбные моленья, Добыча гробовых гостей. Скажите же червям, когда начнут, целуя, Вас пожирать во тьме сырой, Что тленной красоты - навеки сберегу я И форму, и бессмертный строй. XXXII С еврейкой бешеной простертый на постели, Как подле трупа труп, я в душной темноте Проснулся, и к твоей печальной красоте От этой - купленной - желанья полетели. Я стал воображать - без умысла, без цели, - Как взор твой строг и чист, как величава ты, Как пахнут волосы, и терпкие мечты, Казалось, оживить любовь мою хотели. Я всю, от черных кос до благородных ног, Тебя любить бы мог, обожествлять бы мог, Все тело дивное обвить сетями ласки, Когда бы ввечеру, в какой-то грустный час, Невольная слеза нарушила хоть раз Безжалостный покой великолепной маски. XXXIV. КОШКА Мой котик, подойди, ложись ко мне на грудь, Но когти убери сначала. Хочу в глазах твоих красивых потонуть - В агатах с отблеском металла. Как я люблю тебя ласкать, когда, ко мне Пушистой привалясь щекою, Ты, электрический зверек мой, в тишине Мурлычешь под моей рукою. Ты как моя жена. Ее упорный взгляд - Похож на твой, мой добрый котик: Холодный, пристальный, пронзающий, как дротик. И соблазнительный, опасный аромат Исходит, как дурман, ни с чем другим не схожий, От смуглой и блестящей кожи. XLV. ИСПОВЕДЬ Один лишь только раз вы мраморной рукою О руку оперлись мою. Я в недрах памяти, мой добрый друг, с тоскою Миг этой близости таю. Все спало. Как медаль, на куполе высоком Блестела серебром луна. На смолкнувший Париж торжественным потоком Лилась ночная тишина. Лишь робко крадучись иль прячась под ворота, Не спали кошки в этот час, Или доверчиво, как тень, как близкий кто-то, Иная провожала нас. И дружба расцвела меж нами в свете лунном, - Но вдруг, в сияющей ночи, У вас, красавица, у лиры той, чьим струнам Сродни лишь яркие лучи, У светлой, радостной, как праздничные трубы, Все веселящие вокруг, Улыбкой жалобной скривились, дрогнув, губы, И тихий стон, слетевший вдруг, Был как запуганный, заброшенный, забытый Ребенок хилый и больной, От глаз насмешливых в сыром подвале скрытый Отцом и матерью родной. И, словно пленный дух, та злая нота пела, Что этот мир неисправим, Что всюду эгоизм и нет ему предела, Он только изменяет грим. Что быть красавицей - нелегкая задача, Привычка, пошлая, как труд Танцорок в кабаре, где, злость и скуку пряча, Они гостям улыбку шлют, Что красоту, любовь - все в мире смерть уносит, Что сердце - временный оплот. Все чувства, все мечты Забвенье в сумку бросит И жадной Вечности вернет. Как ясно помню я и той луны сиянье, И город в призрачной тиши, И то чуть слышное, но страшное признанье, Ночную исповедь души. XLIX. ОТРАВА Вино любой кабак, как пышный зал дворцовый, Украсит множеством чудес. Колонн и портиков возникнет стройный лес Из золота струи багровой - Так солнце осенью глядит из мглы небес. Раздвинет опиум пределы сновидений, Бескрайностей края, Расширит чувственность за грани бытия, И вкус мертвящих наслаждений, Прорвав свой кругозор, поймет душа твоя. И все ж сильней всего отрава глаз зеленых, Твоих отрава глаз, Где, странно искажен, мой дух дрожал не раз, Стремился к ним в мечтах бессонных И в горькой глубине изнемогал и гас. Но чудо страшное, уже на грани смерти, Таит твоя слюна, Когда от губ твоих моя душа пьяна, И в сладострастной круговерти К реке забвения с тобой летит она. LXIV. ПЕЧАЛИ ЛУНЫ Луна уже плывет медлительно и низко. Она задумалась, - так, прежде чем уснуть, В подушках утонув, мечтает одалиска, Задумчивой рукой свою лаская грудь. Ей сладко умирать и млеть от наслажденья Средь облачных лавин, на мягкой их спине, И все глядеть, глядеть на белые виденья, Что, как цветы, встают в лазурной глубине. Когда ж из глаз ее слеза истомы праздной На этот грустный шар падет росой алмазной, Отверженный поэт, бессонный друг ночей, Тот сгусток лунного мерцающего света Подхватит на ладонь и спрячет в сердце где-то Подальше от чужих, от солнечных лучей. LХХХIV. ПОЛНОЧНЫЕ ТЕРЗАНИЯ Как иронический вопрос - Полночный бой часов на башне: Минувший день, уже вчерашний, Чем был для нас, что нам принес? - День гнусный: пятница! К тому же Еще тринадцатое! Что ж, Ты, может быть, умен, хорош, А жил как еретик иль хуже. Ты оскорбить сумел Христа, Хоть наш Господь, он - Бог бесспорный! - Живого Креза шут придворный, - Среди придворного скота Что говорил ты, что представил, Смеша царя нечистых сил? Ты все, что любишь, поносил И отвратительное славил. Палач и раб, служил ты злу, Ты беззащитность жалил злобой. Зато воздал ты быколобой Всемирной глупости хвалу. В припадке самоуниженья Лобзал тупую Косность ты, Пел ядовитые цветы И блеск опасный разложенья. И, чтоб забыть весь этот бред, Ты, жрец надменный, ты, чья лира В могильных, темных ликах мира Нашла Поэзии предмет, Пьянящий, полный обаянья, - Чем ты спасался? Пил да ел? - Гаси же свет, покуда цел, И прячься в ночь от воздаянья! LХХХV. ГРУСТНЫЙ МАДРИГАЛ Не стану спорить, ты умна! Но женщин украшают слезы. Так будь красива и грустна, В пейзаже зыбь воды нужна, И зелень обновляют грозы. Люблю, когда в твоих глазах, Во взоре, радостью блестящем, Все подавляя, вспыхнет страх, Рожденный в Прошлом, в черных днях, Чья тень лежит на Настоящем. И теплая, как кровь, струя Из этих глаз огромных льется, И хоть в моей - рука твоя, Тоски тяжелой не тая, Твой стон предсмертный раздается. Души глубинные ключи, Мольба о сладострастьях рая! Твой плач - как музыка в ночи, И слезы-перлы, как лучи, В твой мир бегут, сверкая. Пускай душа твоя полна Страстей сожженных пеплом черным И гордость проклятых она В себе носить обречена, Пылая раскаленным горном, Но, дорогая, твой кошмар, Он моего не стоит ада, Хотя, как этот мир, он стар, Хотя он полон страшных чар Кинжала, пороха и яда. Хоть ты чужих боишься глаз И ждешь беды от увлеченья, И в страхе ждешь, пробьет ли час, Но сжал ли грудь твою хоть раз Железный обруч Отвращенья? Царица и раба, молчи! Любовь и страх - тебе не внове. И в душной, пагубной ночи Смятенным сердцем не кричи: "Мои демон, мы единой крови!" XCIII. НЕОТВРАТИМОЕ I Идея, Форма, Существо Низверглись в Стикс, в его трясину, Где Бог не кинет в грязь и в тину Частицу света своего. Неосторожный Серафим, Вкусив бесформенного чары, Уплыл в бездонные кошмары, Тоской бездомности томим. И он в предсмертной маете Стремится одолеть теченье, Но все сильней коловерченье И вой стремнины в темноте. Он бьется в дьявольской сети, Он шарит, весь опутан тиной, Он ищет свет в норе змеиной, Он путь пытается найти. И он уже на край ступил Той бездны, сыростью смердящей, Где вечной лестницей сходящий Идет без лампы, без перил, Где, робкого сводя с ума, Сверкают чудищ липких зраки, И лишь они видны во мраке, И лишь темней за ними тьма. Корабль, застывший в вечном льду, Полярным скованный простором, Забывший, где пролив, которым Приплыл он и попал в беду! - Метафор много, мысль одна: То судьбы, коим нет целенья, И злое дело, нет сомненья, Умеет делать Сатана. II О, светлое в смешенье с мрачным! Сама в себя глядит душа, Звездою черною дрожа В колодце Истины прозрачном. Дразнящий факел в адской мгле Иль сгусток дьявольского смеха, О, наша слава и утеха - Вы, муки совести во Зле! CV. ИГРА Вкруг ломберных столов - преклонных лет блудницы. И камни, и металл - на шеях, на руках. Жеманен тел изгиб, насурмлены ресницы. Во взорах ласковых - безвыходность и страх. Там, над колодой карт, лицо с бескровной кожей. Безгубый рот мелькнул беззубой чернотой. Тут пальцы теребят, сжимаясь в нервной дрожи, То высохшую грудь, то кошелек пустой. Под грязным потолком, от люстр, давно немытых, Ложится желтый свет на груды серебра, На сумрачные лбы поэтов знаменитых, Которым в пот и кровь обходится игра. Так предо мной прошли в угаре ночи душной Картины черные, пока сидел я там, Один, вдали от всех, безмолвный, равнодушный, Почти завидуя и этим господам, Еще сберегшим страсть, и старым проституткам, Еще держащимся, как воин на посту, Спешащим промотать, продать в веселье жутком Одни - талант и честь, другие - красоту. И в страхе думал я, смущенный чувством новым, Что это зависть к ним, пьянящим кровь свою, Идущим к пропасти, но предпочесть готовым Страданье - гибели и ад - небытию. CVII. ЛЮБОВЬ К ОБМАНЧИВОМУ Когда, небрежная, выходишь ты под звуки Мелодий, бьющихся о низкий потолок, И вся ты - музыка, и взор твой, полный скуки, Глядит куда-то вдаль, рассеян и глубок, Когда на бледном лбу горят лучом румяным Вечерних люстр огни, как солнечный рассвет, И ты, наполнив зал волнующим дурманом, Влечешь глаза мои, как может влечь портрет, - Я говорю себе: она еще прекрасна, И странно - так свежа, хоть персик сердца смят, Хоть башней царственной над ней воздвиглось властно Все то, что прожито, чем путь любви богат. Так что ж ты: спелый плод, налитый пьяным соком, Иль урна, ждущая над гробом чьих-то слез, Иль аромат цветка в оазисе далеком, Подушка томная, корзина поздних роз? Я знаю, есть глаза, где всей печалью мира Мерцает влажный мрак, но нет загадок в них. Шкатулки без кудрей, ларцы без сувенира, В них та же пустота, что в Небесах пустых. А может быть, и ты - всего лишь заблужденье Ума, бегущего от истины в мечту? Ты суетна? глупа? ты маска? ты виденье? Пусть - я люблю в тебе и славлю Красоту. CXII. ПРЕДРАССВЕТНЫЕ СУМЕРКИ Казармы сонные разбужены горнистом. Под ветром фонари дрожат в рассвете мглистом. Вот беспокойный час, когда подростки спят, И сон струит в их кровь болезнетворный яд, И в мутных сумерках мерцает лампа смутно, Как воспаленный глаз, мигая поминутно, И телом скованный, придавленный к земле, Изнемогает дух, как этот свет во мгле. Мир, как лицо в слезах, что сушит ветр весенний, Овеян трепетом бегущих в ночь видений. Поэт устал писать, и женщина - любить. Вон поднялся дымок и вытянулся в нить. Бледны, как труп, храпят продажной страсти жрицы - Тяжелый сон налег на синие ресницы. А нищета, дрожа, прикрыв нагую грудь, Встает и силится скупой очаг раздуть, И, черных дней страшась, почуяв холод в теле, Родильница кричит и корчится в постели. Вдруг зарыдал петух и смолкнул в тот же миг, В сырой, белесой мгле дома, сливаясь, тонут, В больницах сумрачных больные тихо стонут, И вот предсмертный бред их муку захлестнул. Разбит бессонницей, уходит спать разгул. Дрожа от холода, заря влачит свой длинный Зелено-красный плащ над Сеною пустынной, И труженик Париж, подняв рабочий люд, Зевнул, протер глаза и принялся за труд. CXVI. ВИНО ОДИНОКОГО Мгновенный женский взгляд, обвороживший нас, Как бледный луч луны, когда в лесном затоне Она, соскучившись на праздном небосклоне, Холодные красы купает в поздний час; Бесстыдный поцелуй костлявой Аделины, Последний золотой в кармане игрока; В ночи - дразнящий звон лукавой мандолины Иль, точно боли крик, протяжный стон смычка, - О щедрая бутыль! сравнимо ли все это С тем благодатным, с тем, что значит для поэта, Для жаждущей души необоримый сок. В нем жизнь и молодость, надежда и здоровье, И гордость в нищете - то главное условье, С которым человек становится как Бог. CXVII. ВИНО ЛЮБОВНИКОВ Восход сегодня - несказанный! На что нам конь, давай стаканы, И на вине верхом - вперед В надмирный праздничный полет! Как свергнутые серафимы, Тоской по небесам палимы, Сквозь синий утренний хрусталь Миражу вслед умчимся вдаль. Доброжелательной стихии Припав на ласковую грудь, Прочертим, две души родные, Восторгов параллельных путь, Бок о бок, отдыха не зная, До мной придуманного рая. CXIX. РАЗРУШЕНИЕ Мой Демон - близ меня, - повсюду, ночью, днем, Неосязаемый, как воздух, недоступный, Он плавает вокруг, он входит в грудь огнем, Он жаждой мучает, извечной и преступной. Он, зная страсть мою к Искусству, предстает Мне в виде женщины, неслыханно прекрасной, И, повод отыскав, вливает грубо в рот Мне зелье мерзкое, напиток Зла ужасный. И, заманив меня - так, чтоб не видел Бог, - Усталого, без сил, скучнейшей из дорог В безлюдье страшное, в пустыню Пресыщенья, Бросает мне в глаза, сквозь морок, сквозь туман Одежды грязные и кровь открытых ран, - Весь мир, охваченный безумством Разрушенья. CXX. МУЧЕНИЦА Рисунок неизвестного мастера Среди шелков, парчи, флаконов, безделушек, Картин, и статуй, и гравюр, Дразнящих чувственность диванов и подушек И на полу простертых шкур, В нагретой комнате, где воздух - как в теплице, Где он опасен, прян и глух, И где отжившие, в хрустальной их гробнице, Букеты испускают дух, - Безглавый женский труп струит на одеяло Багровую живую кровь, И белая постель ее уже впитала, Как воду - жаждущая новь. Подобна призрачной, во тьме возникшей тени (Как бледны кажутся слова!), Под грузом черных кос и праздных украшений Отрубленная голова На столике лежит, как лютик небывалый, И, в пустоту вперяя взгляд, Как сумерки зимой, белесы, тусклы, вялы, Глаза бессмысленно глядят. На белой простыне, приманчиво и смело Свою раскинув наготу, Все обольщения выказывает тело, Всю роковую красоту. Подвязка на ноге глазком из аметиста, Как бы дивясь, глядит на мир, И розовый чулок с каймою золотистой Остался, точно сувенир. Здесь, в одиночестве ее необычайном, В портрете - как она сама Влекущем прелестью и сладострастьем тайным, Сводящем чувственность с ума, - Все празднества греха, от преступлений сладких, До ласк, убийственных, как яд, Все то, за чем в ночи, таясь в портьерных складках, С восторгом демоны следят. Но угловатость плеч, сведенных напряженьем, И слишком узкая нога, И грудь, и гибкий стан, изогнутый движеньем Змеи, завидевшей врага, - Как все в ней молодо! - Ужель, с судьбой в раздоре, От скуки злой, от маеты Желаний гибельных остервенелой своре Свою судьбу швырнула ты? А тот, кому ты вся, со всей своей любовью, Живая отдалась во власть, Он мертвою тобой, твоей насытил кровью Свою чудовищную страсть? Схватил ли голову он за косу тугую, Признайся мне, нечистый труп! В немой оскал зубов впился ли, торжествуя, Последней лаской жадных губ? - Вдали от лап суда, от ханжеской столицы, От шума грязной болтовни Спи мирно, мирно спи в загадочной гробнице И ключ от тайн ее храни. Супруг твой далеко, но существом нетленным Ты с ним в часы немые сна, И памяти твоей он верен сердцем пленным, Как ты навек ему верна. CXXVIII. ОТРЕЧЕНИЕ СВЯТОГО ПЕТРА А Бог - не сердится, что гул богохулений В благую высь идет из наших грешных стран? Он, как пресыщенный, упившийся тиран, Спокойно спит под шум проклятий и молений. Для сладострастника симфоний лучших нет, Чем стон замученных и корчащихся в пытке, А кровью, пролитой и льющейся в избытке, Он все еще не сыт за столько тысяч лет. - Ты помнишь, Иисус, тот сад, где в смертной муке Молил ты, ниц упав, доверчив, как дитя, Того, кто над тобой смеялся день спустя, Когда палач гвоздем пробил святые руки, И подлый сброд плевал в божественность твою, И жгучим тернием твое чело венчалось, Где Человечество великое вмещалось, Мечтавшее людей сплотить в одну семью, И тяжесть мертвая истерзанного тела Томила рамена, и, затекая в рот, Вдоль помертвелых щек струились кровь и пот А чернь, уже глумясь, на казнь твою глядела Ужель не вспомнил ты, как за тобою вслед, Ликуя, толпы шли, когда к своей столице По вайям ехал ты на благостной ослице - Свершить начертанный пророками завет, Как торгашей бичом из храма гнал когда-то И вел людей к добру, бесстрашен и велик? Не обожгло тебя Раскаянье в тот миг, Опередив копье наемного солдата? - Я больше не могу! О, если б, меч подняв Я от меча погиб! Но жить - чего же ради В том мире, где мечта и действие в разладе! От Иисуса Петр отрекся... Он был прав. Я поискал в Интернете "Плавание" Бодлера в переводе Левика - чтение этого перевода когда-то было главным содержанием встречи переводчика с читателями Библиотеки иностранной литературы, на которой посчастливилось присутствовать и впервые глазами увидеть "живого Левика". Но этот перевод мне пока не встретился, посему помещаю в эту подборку нетленный перевод М.Цветаевой... CXXXVI. ПЛАВАНЬЕ Максиму Дю Кану I Для отрока, в ночи глядящего эстампы, За каждым валом - даль, за каждой далью - вал. Как этот мир велик в лучах рабочей лампы! Ах, в памяти очах - как бесконечно мал! В один ненастный день, в тоске нечеловечьей, Не вынеся тягот, под скрежет якорей, Мы всходим на корабль, и происходит встреча Безмерности мечты с предельностью морей. Что нас толкает в путь? Тех - ненависть к отчизне, Тех - скука очага, еще иных - в тени Цирцеиных ресниц оставивших полжизни - Надежда отстоять оставшиеся дни. В Цирцеиных садах, дабы не стать скотами, Плывут, плывут, плывут в оцепененье чувств, Пока ожоги льдов и солнц отвесных пламя Не вытравят следов волшебницыных уст. Но истые пловцы - те, что плывут без цели: Плывущие, чтоб плыть! Глотатели широт, Что каждую зарю справляют новоселье И даже в смертный час еще твердят: - Вперед! На облако взгляни: вот облик их желаний! Как отроку - любовь, как рекруту - картечь, Так край желанен им, которому названья Доселе не нашла еще людская речь. II О ужас! Мы шарам катящимся подобны, Крутящимся волчкам! И в снах ночной поры Нас Лихорадка бьет, как тот Архангел злобный, Невидимым бичом стегающий миры. О, странная игра с подвижною мишенью! Не будучи нигде, цель может быть - везде! Игра, где человек охотится за тенью, За призраком ладьи на призрачной воде... Душа наша - корабль, идущий в Эльдорадо. В блаженную страну ведет - какой пролив? Вдруг среди гор и бездн и гидр морского ада - Крик вахтенного: - Рай! Любовь! Блаженство! Риф. Малейший островок, завиденный дозорным, Нам чудится землей с плодами янтаря, Лазоревой водой и с изумрудным дерном. - Базальтовый утес являет нам заря. О, жалкий сумасброд, всегда кричащий: берег! Скормить его зыбям иль в цепи заковать, - Безвинного лгуна, выдумщика Америк, От вымысла чьего еще серее гладь. Так старый пешеход, ночующий в канаве, Вперяется в мечту всей силою зрачка. Достаточно ему, чтоб Рай увидеть въяве, Мигающей свечи на вышке чердака. III Чудесные пловцы! Что за повествованья Встают из ваших глаз - бездоннее морей! Явите нам, раскрыв ларцы воспоминаний, Сокровища, каких не видывал Нерей. Умчите нас вперед - без паруса и пара! Явите нам (на льне натянутых холстин Так некогда рука очам являла чару) - Видения свои, обрамленные в синь. Что видели вы, что? IV "Созвездия. И зыби, И желтые пески, нас жгущие поднесь. Но, несмотря на бурь удары, рифов глыбы, - Ах, нечего скрывать! - скучали мы, как здесь. Лиловые моря в венце вечерней славы, Морские города в тиаре из лучей Рождали в нас тоску, надежнее отравы, Как воин опочить на поле славы - сей. Стройнейшие мосты, славнейшие строенья, - Увы! хотя бы раз сравнялись с градом - тем, Что из небесных туч возводит Случай - Гений.. - И тупились глаза, узревшие Эдем. От сладостей земных - Мечта еще жесточе! Мечта, извечный дуб, питаемый землей! Чем выше ты растешь, тем ты страстнее хочешь Достигнуть до небес с их солнцем и луной. Докуда дорастешь, о, древо кипариса Живучее? ...Для вас мы привезли с морей Вот этот фас дворца, вот этот профиль мыса, - Всем вам, которым вещь чем дальше - тем милей! Приветствовали мы кумиров с хоботами, С порфировых столпов взирающих на мир, Резьбы такой - дворцы, такого взлета - камень, Что от одной мечты - банкротом бы - банкир... Надежнее вина пьянящие наряды Жен, выкрашенных в хну - до ноготка ноги, И бронзовых мужей в зеленых кольцах гада..." V И что, и что - еще? VI "О, детские мозги! Но чтобы не забыть итога наших странствий: От пальмовой лозы до ледяного мха - Везде - везде - везде - на всем земном пространстве Мы видели все ту ж комедию греха: Ее, рабу одра, с ребячливостью самки Встающую пятой на мыслящие лбы, Его, раба рабы: что в хижине, что в замке Наследственном: всегда - везде - раба рабы! Мучителя в цветах и мученика в ранах, Обжорство на крови и пляску на костях, Безропотностью толп разнузданных тиранов, - Владык, несущих страх, рабов, метущих прах. С десяток или два - единственных религий, Всех сплошь ведущих в рай - и сплошь вводящих в грех! Подвижничество, так носящее вериги, Как сибаритство - шелк и сладострастье - мех. Болтливый род людской, двухдневными делами Кичащийся. Борец, осиленный в борьбе, Бросающий Творцу сквозь преисподни пламя: - Мой равный! Мой Господь! Проклятие тебе! - И несколько умов, любовников Безумья, Решивших сократить докучной жизни день И в опия моря нырнувших без раздумья, - Вот Матери-Земли извечный бюллетень!" VII Бесплодна и горька наука дальних странствий. Сегодня, как вчера, до гробовой доски - Все наше же лицо встречает нас в пространстве: Оазис ужаса в песчаности тоски. Бежать? Пребыть? Беги! Приковывает бремя - Сиди. Один, как крот, сидит, другой бежит, Чтоб только обмануть лихого старца - Время, Есть племя бегунов. Оно как Вечный Жид. И, как апостолы, по всем морям и сушам Проносится. Убить зовущееся днем - Ни парус им не скор, ни пар. Иные души И в четырех стенах справляются с врагом. В тот миг, когда злодей настигнет нас - вся вера Вернется нам, и вновь воскликнем мы: - Вперед! Как на заре веков мы отплывали в Перу, Авророю лица приветствуя восход. Чернильною водой - морями глаже лака - Мы весело пойдем между подземных скал. О, эти голоса, так вкрадчиво из мрака Взывающие: "К нам! - О, каждый, кто взалкал Лотосова плода! Сюда! В любую пору Здесь собирают плод и отжимают сок. Сюда, где круглый год - день лотосова сбора, Где лотосову сну вовек не минет срок!" О, вкрадчивая речь! Нездешней речи нектар!.. К нам руки тянет друг - чрез черный водоем. "Чтоб сердце освежить - плыви к своей Электре!" Нам некая поет - нас жегшая огнем. VIII Смерть! Старый капитан! В дорогу! Ставь ветрило! Нам скучен этот край! О Смерть, скорее в путь! Пусть небо и вода - куда черней чернила, Знай - тысячами солнц сияет наша грудь! Обманутым пловцам раскрой свои глубины! Мы жаждем, обозрев под солнцем все, что есть, На дно твое нырнуть - Ад или Рай - едино! - В неведомого глубь - чтоб новое обресть!
Полный текст книги - см. источник "Цветы Зла": http://lib.web-malina.com/getbook.php?bid=812


Вильгельм ЛЕВИК
(1907-1982)


К 100-ЛЕТИЮ СО ДНЯ РОЖДЕНИЯ
* * *
Мне кажется, что у наших учителей нет возраста. Мы никогда не воспринимаем их молодыми, как, впрочем, и старыми; они - мудрецы, владеющие Тайной и пытающиеся всеми возможными способами приобщить к этой Тайне и нас, тех, кто еще только начинает осознавать смутное волнение в крови от кажущейся возможности складывать звуки ли, строки ли…
И никто никогда не ведает - юношеское это вдохновение, которое пройдет без следа, или что-то истинное, что уже не даст ни покоя, ни отдохновения. Знать дано лишь мудрецам…
Таким именно мудрецом - немного отрешенным, на редкость непрактичным, по-детски доверчивым - был Вильгельм Вениаминович Левик. Человек светлый и чистый, он удивительным образом походил на свои картины (был превосходным художником!) и на те стройные, красивые строки, в которых перелагал Поэзию. Не стихи выдающихся поэтов Запада, а - Поэзию.
Знакомство мое с Вильгельмом Вениаминовичем состоялось гораздо раньше, чем тогда, когда впервые увидела его. Поэзия Шиллера и Гете, Гейне и Камоэнса, Мицкевича и Петефи, Шелли и Китса, Бодлера и Малларме, дю Белле и Ронсара звучала для нашего читающего поколения словами и образами Левика, его строем души, его языком, потому что тем же языком он разговаривал и в быту, так же мыслил, так же видел и воспринимал мир вокруг себя.
Речь Вильгельма Вениаминовича была как будто чуть замедленной, растянутой, но от этого - еще более выразительной; казалось, слова его плыли в воздухе, соединялись, сливались, отдалялись друг от друга, создавая какие-то волшебные картины, узоры. Он читал свои переводы, словно грезил наяву - глаза становились какими-то далекими-далекими, как будто он общался не с нами, своими современниками, а через нас, поверх временных барьеров - с ними, великими и бессмертными.
И общался - на равных. Потому что был истинным мудрецом…
Семинар молодых переводчиков, который вел в Союзе писателей Вильгельм Вениаминович Левик, я вспоминаю с благодарностью и грустью. С благодарностью, потому что наш учитель был невероятно щедр - дарил нам свое драгоценное время, вникал в корявые ученические строчки и пытался найти в них хоть какое-то зернышко если не таланта, то внутренней расположенности к переложению чужих строф. И, находя, радовался громко, открыто, повторяя удачные строки по нескольку раз, заставляя вслушиваться в их музыку. А не находя - прятал глаза и старался как можно более искренне обнадежить: мол, в следующий раз непременно получится, попробуйте найти "своего" поэта…
И еще благодарность моя связана с тем, что Левик, может быть, сам того и не желая, научил тщательно выбирать слова не только при переводе - в обыденной речи, когда, общаясь с самыми разными людьми, надо уметь красиво построить фразу, выделяя главное для тебя по смыслу не интонацией - самим словом, выбранным из огромного множества слов. Самым нужным. Самым точным. Единственным.
А с грустью, потому что все это было так давно, что уже подернулось дымкой времени и далеко не всегда можно за этой дымкой увидеть все отчетливо, ясно. И совершенно по-особому воспринимаются теперь строки "Лорелеи" Генриха Гейне, навсегда вошедшие в плоть и кровь именно в левиковском переводе:

Не знаю, что стало со мною -
Душа моя грустью полна.
Мне все не дает покою
Старинная сказка одна.

Может быть, и эти воспоминания об Учителе стали "старинной сказкой" и полнят душу печалью, не дают покоя? Потому что, чем дальше во времени, тем ближе в пространстве памяти, в пространстве, которое год от года занимает в душе все больше и больше места…
Если меня спросят, чему научили мои учителя, - вряд ли смогу ответить четко и внятно. Но уроки Вильгельма Вениаминовича Левика - это уроки красоты и добра, разлитых в воздухе: попробуй, собери их по капле, собери в драгоценный хрустальный сосуд, который будет тихонько звенеть от самого легкого ветра, от самого бережного прикосновения… Это уроки Слова, Поэзии и (если попытаться выразиться точнее) Общения со своими предшественниками. Умения слышать их и находить единственно возможные сочетания звуков для передачи на ином языке, в ином времени.
Кажется, сегодня все это уже утратило свою острую потребность, как утратила ее красота обыденной речи - никому, в сущности, ненужная. Может быть, потому с такой жгучей тоской вспоминается человек, наделенный от Бога этим светлым и прекрасным даром. И порой, когда весенние сумерки только еще начинают сгущаться над главной улицей российской столицы, я иду по ней и всматриваюсь в лица прохожих. Мне все мерещится, что я встречу его, распахнувшего свои детские глаза, чуть поднявшего голову, шепчущего самому себе о чем-то далеком и прекрасном, ничего и никого не видящего кругом, потому что жизнь - это не то, что происходит вокруг, а то, что зреет и расцветает в глубине души. Надо уметь расслышать, не пропустить.
… Он идет по шумной, многолюдной улице Горького так, как, наверное, шел по старинным узким и безлюдным улочкам Веймара Гете - сам с собою, весь в себе. И так хочется окликнуть его! И так жалко возвращать его сюда, в эту суету большого города!..
И он проходит мимо, идет дальше, дальше, почти растворяясь в сумерках.
Поздно. Уже не окликнуть. Не услышит.
Мне кажется, что у наших учителей нет возраста. Мы никогда не воспринимаем их молодыми, как, впрочем, и старыми; они - мудрецы, владеющие Тайной и пытающиеся всеми возможными способами приобщить к этой Тайне и нас. Они уходят, оставляя незаживающий след в нашей памяти, в нашей жизни. И мы постепенно становимся для кого-то учителями, мудрецами и пытаемся приобщить к той Тайне, что была получена из их рук.
Наверное, в этом и есть смысл непрекращающейся жизни…

Наталья Старосельская

Источник: http://soyuzpisateley.ru/colzo/39/39lev.htm



Бодлер, его жизнь и поэзия

П.Ф.Якубович

Шарль Пьер Бодлер родился в Париже 21 апреля 1821 года. По его собственному признанию, многие из предков его были идиотами или маньяками и все отличались "ужасными страстями". Старший брат его Клод (от другой матери) на 55-м году жизни был разбит параличом и умер, кажется, в сумасшедшем доме почти в одно время с поэтом. У матери последнего в старости были парализованы ноги. Все эти генеалогические данные невольно наводят на мысль, что Бодлер уже в крови своей носил, быть может, задатки той страшной болезни, которая преждевременно свела его в могилу и наложила такой горький и темный отпечаток на его талант и характер. Но не подлежит также сомнению, что и сам поэт прибавил к этим ненормальным основам своей природы значительную каплю яда. Долгое время друзья его, и особенно Теофиль Готье, пытались реабилитировать в этом отношении его память, называя вздором ходившие в обществе слухи о злоупотреблении гашишем и опиумом и утверждая, что Бодлер из любознательности только сделал один или два опыта с одним из этих опасных веществ...

Однако обнародованная в последнее время интимная переписка Бодлера не оставляет теперь никаких сомнений в том, что он не был свободен от несчастной страсти к наркотикам. В одном из писем 1859 года он говорит: "Я очень мрачен, мой друг, а опиума нет". В дневнике 1862 года читаем: "Я культивировал свою истерию с наслаждением и ужасом". А в письме, относящемся к 1865 году (за два года до смерти), он уже прямо сознается: "..лечивший меня доктор не знал про то, что некогда я долго употреблял опиум". Конечно, Бодлер не был знаменитым английским опиофагом Кинсеем, который целых шестнадцать лет пожирал это наркотическое вещество, дойдя до 320 гранов в сутки (!!), и который посмеялся бы над французским своим подражателем, как над ребенком: но на это у Киисея и здоровье было железное: он имел силу воли отделаться в конце концов от своей несчастной слабости и прожил потом еще много лет в полном здравии. Но если Бодлер и не особенно злоупотреблял опиумом, пользуясь им только для успокоения желудочных и нервных болей, которыми страдал с молодости, то на его нежном, слабом от природы организме и это могло оставить зловредные следы. Одно прибавлялось к другому...

Отец Шарля, Франсуа Бодлер, был также в своем роде замечательной личностью. По показаниям поэта, он "носил сутану раньше, чем надеть фригийский колпак". Во всяком случае, он учился в духовной семинарии, был затем учителем в каком-то коллеже и репетитором детей герцога Шуазеля. У него были дружеские связи в двух противоположных кругах общества - в аристократии и среди революционеров. В мрачные дни террора он держал себя в высшей степени мужественно и благородно, целыми днями бегал по тюрьмам и судилищам, открыто заступаясь за наиболее скомпрометированных лиц и для спасения чужой жизни рискуя собственной головой. Он же, говорят, доставил яд знаменитому Кондорсе, когда не смог спасти его. Крайний радикал по убеждениям, он был аристократ по манерам и любви ко всему изящному. Он часто водил маленького Шарля по общественным садам, где любил показывать ему статуи, и под его-то влиянием у мальчика пробудилась необыкновенная страсть к пластическому искусству. Ему было десять лет, когда умер старик отец. Овдовевшая молодая мать Шарля вскоре вышла вторично замуж за блестящего молодого офицера Опика, впоследствии генерала и маршала Людовика-Филиппа, и этот факт скорого забвения памяти дорогого человека образовал глубокую рану в сердце поэта, который долго после того не в силах был относиться к матери с прежней страстной любовью. Что касается отчима, то у нас нет оснований думать, что он дурно относился к пасынку: напротив, он, по-видимому, любил его по-своему и мечтал устроить ему такую же блестящую карьеру, какую сделал сам; но в нем не было ни той сердечной нежности, ни той любви к искусству, какие Шарль помнил в своем отце. Во всяком случае, известно, что с раннего детства и до конца жизни поэт относился к нему с глубокой антипатией...

Девяти лет Шарль поступил в коллеж в Лионе. Любознательный и способный, он обладал крайне живым, беспокойным умом, мешавшим усидчивости и внимательности, и успехи его в коллеже были посредственны. Уже в те ранние годы будущий писатель отличался независимым и оригинальным характером. "Удары жизни, борьба с учителями и товарищами, глухая тоска, - кратко говорит он об этом времени в своих автобиографических заметках, - чувство одиночества всегда и везде". Между тем - очень живой вкус к жизни и удовольствиям. На 16-м году он - переместился в коллеж Людовика Великого в Париже и там впервые начал писать стихи, свидетельствовавшие о ранней разочарованности в духе модного тогда байронизма. В 1837-1838 годах он совершил с отчимом поездку в Пиренеи, оставившую в его душе сильные впечатления, и от этого времени сохранилось одно стихотворение, озаглавленное уже в духе "Цветов зла" - "Incompatibilite", где встречаются красивые и смелые образы вроде "безмолвия, внушающего желание бежать, спастись от него". В 1839 году произошла какая-то невыясненная история, за которую Бодлер был исключен из коллежа перед самым окончанием курса.

С этого момента он начал вести рассеянную жизнь, вызывавшую у его родных большое беспокойство. Им, впрочем, известна была только внешняя сторона этой жизни: дружба с литературной богемой и женщинами двусмысленного общественного положения, беспорядочное времяпрепровождение, нежелание вступать в высший свет, знакомство с которым могло бы дать ему генеральское звание отчима, отсутствие каких-нибудь видимых плодов того труда, о котором он постоянно мечтал и говорил. То, что этот же период жизни, столь беспорядочной и неприличной на их взгляд, был для молодого поэта и периодом глубокой внутренней работы, серьезной подготовки к избранной деятельности, что для него не проходило даром знакомство с темными углами огромного города, с грязными предместьями, где копошится рабочий люд, и жалкими мансардами, где ютится низший сорт богемы, - об этом родители Бодлера не имели представления. Когда Шарль объявил им, что он решил посвятить себя литературе, они были поражены, как громом. "Как изумились мы, - вспоминает потом его мать об этом периоде, - когда он вдруг отказался от всего, что хотели для него сделать, пожелал украсть у самого себя крылья и стал писателем... Какое разочарование в нашей внутренней жизни, до тех пор такой счастливой! Какая печаль!" Глухая семейная борьба длилась несколько лет. Это по ее поводу написано Бодлером полное глубокой горечи и вместе кроткой резиньяши "Благословение", пьеса, которою открывается сборник "Цветов зла".

Уже в это раннее время Бодлер завязал отношения со многими крупными деятелями тогдашней литературы и искусства: Урлиаком, Жераром, Бальзаком, Левавассером, Делятушем. Рассказывают, что Бальзак и Бодлер случайно наскочили один на другого во время прогулки, и это комичное столкновение, вызвавшее у обоих смех, послужило поводом к знакомству: полчаса спустя они уже бродили, обнявшись, по набережной Сены и болтали обо всем, что приходило в голову. Бальзак стал одним из любимых писателей и литературных учителей Бодлера. Внешность последнего в тот светлый юношеский период друзья описывают самыми идеальными красками. К сожалению, эта "божественная красота" скоро поблекла под зноем душевных мук и жизненного горя; однако и впоследствии Бодлер сохранил лицо, обращавшее на себя общее внимание. Худощавый, тонкий, изысканно-просто одетый во все черное, он ходил медленными, мягкими ритмическими шагами...

Родители имели, во всяком случае, достаточно мотивов тревожиться образом жизни своего сына. В ужас должны были прийти они, прочитав, например, одно из тогдашних его стихотворений:

"Не блестящая львица была моя любовница; нечувствительная ко взглядам насмешливого света, красота ее цветет лишь в моем печальном сердце. Чтобы купить себе башмаки, она продавала свою любовь; но смешно было бы, если бы подле этой бесстыдницы я стал корчить из себя святошу, я, который продаю свою мысль и хочу быть писателем. Порок несравненно более тяжкий: она носила парик" и т. д.

Надо думать, что стихотворение это не есть целиком плод действительности, а, по крайней мере наполовину, является данью романтическому "бунту", который охватил французских поэтов того времени, но и половины было достаточно, чтобы родители Шарля, страшно встревоженные, решили принять относительно него крайние меры. После нескольких бурных семейных сцен молодой поэт принужден был покориться и в мае 1841 года сел в Бордо на корабль, который должен был отвезти его в Индию. Мать Бодлера надеялась, что путешествие подействует на него отрезвляющим образом, даст другое направление его мыслям. Но с первых же дней пути самая мрачная печаль охватила юного странника, и вскоре тоска по родине превратилась у него в настоящую болезнь. Не радовали его ни картины не виданной до тех пор природы, ни яркие краски южного неба, ни горячее тропическое солнце - он с каждым днем худел и таял, как воск. Впоследствии сам Бодлер, до крайности любивший всякие мистификации, рассказывал своим друзьям, будто он долгое время жил в Калькутте, занимаясь поставкой мяса для английской армии; благодаря этим фантастическим рассказам создались целые легенды относительно его путешествия. Но биографический материал безжалостно разрушает все эти легенды. Положительно известно, что путешествие длилось всего лишь десять месяцев и что капитан корабля, перепуганный болезнью Бодлера и уступая его собственным настояниям, еще с острова Св. Маврикия или, самое большее, с о. Бурбона отправил его на попутном корабле обратно во Францию. Таким образом, Индии-то он и не видал вовсе!.. Тем не менее, не подлежит сомнению, что эта короткая поездка в тропические страны оставила в душе поэта неизгладимый след, который мы находим всюду в его произведениях: с этих пор мечты его постоянно уносятся на далекий восток, к полуденному солнцу, под которым растут такие странные цветы и деревья с опьяняющими ароматами...

В феврале 1842 года Бодлер вернулся в Париж и, через два месяца достигнув совершеннолетия, получил свою долю отцовского наследства. Старший брат Клод предпочел получить землю. Шарль - деньги. Капитала в 75 тысяч франков, казалось, было вполне достаточно для безбедной жизни в течение многих лет, но в руках ветреного поэта сумма эта скоро растаяла и заменилась еще огромными долгами, ставшими несчастием и проклятием всей его остальной жизни. Искренно или из желания оригинальничать и поражать друзей Бодлер утверждал, что вынес из своего путешествия культ черной Венеры и не может более глядеть на белых женщин. Действительность вскоре зло подшутила над этой страстью, и фигурантка одного из маленьких парижских театров, в которую Бодлер влюбился, мулатка Жанна Дюваль на всю жизнь забрала его в руки. Связь эта была поистине роковою для Бодлера. По единогласному свидетельству друзей и знакомых поэта, в этой Жанне не было ничего замечательного: ни особенной красоты, ни ума, ни таланта, ни сердца, ничего, кроме безграничного эгоизма, корыстолюбия и легкомыслия. Но, сойдясь с нею и, быть может, вначале полюбив ее вполне искренно, Бодлер считал уже потом долгом чести не покидать до конца эту несчастную. Она всячески обманывала его, разоряла, вводила в неоплатные долги, надевала ему петлю на шею, а он кротко и покорно выносил все, никогда никому не жалуясь, не пытаясь даже порвать эту неестественную связь со своей "belle ignorante", как называл он Жанну Дюваль в стихах. Как многие из женщин цветной расы, Жанна имела пристрастие к спиртным напиткам и еще в молодые годы была поражена параличом. Бодлер поместил ее в одну из лучших лечебниц и, отказывая во всем себе, устроил там самым комфортабельным образом. Но, любя веселье и ненавидя от всей души скуку, Жанна, не успев еще хорошенько поправиться, поспешила выйти из больницы и поселилась на этот раз в одной квартире с поэтом.

Надо думать, что этот период совместной жизни с фривольной, невежественной и взбалмошной женщиной был для него особенно тяжел; тем не менее он терпеливо вынес несколько лет такой жизни. Даже в самые последние годы, находясь уже в добровольном изгнании в Бельгии в когтях полной нищеты, Бодлер не переставал помогать Жанне; не забывала и она его, - даже в то время, когда он лежал уже на смертном одре, продолжая громить письмами, в которых требовала денег и денег... После смерти поэта впав в страшную нищету, и она вскоре умерла где-то в госпитале.

Конечно, такая несчастная связь не могла не оставить в душе поэта мрачных следов. Живя в такой среде, где мало встречалось порядочных женщин, и судя о них по Жанне и по другим образчикам большею частью того же типа, он, естественно, должен был приобрести самые странные и дикие взгляды на их счет. Он считал женщину одною из обольстительных форм дьявола; он выражал даже удивление тому, что ее пускают в церковь,

Возрастающая нужда лишила вскоре Бодлера возможности позволить себе какую бы то ни было роскошь, С 1819 года он ходил по пустынным улицам Сен-Жерменского предместья уже не в модном черном костюме, а в рабочей блузе. Впрочем, известного рода дендизм он умел сохранять даже и в этом одеянии. Между тем выступать на литературную арену с произведениями своей музы Бодлер медлил. Слава об его оригинальном и сильном таланте уже давно вышла из пределов тесного дружеского кружка, где поэт любил читать свои стихи монотонно-певучим, властным голосом, производившим на слушателей глубокое впечатление; но, тонкий ценитель красоты, он не спешил печататься и все исправлял, отделывал и оттачивал форму своих произведений. До чего доходила его строгость к себе, показывает тот факт, что чудное стихотворение "Альбатрос", читанное друзьям вскоре после поездки в Индию, он не решился поместить в первом издании "Fleurs du Mal", вышедшем в свет пятнадцать лет спустя!.. В печати Бодлер выступил впервые не стихотворцем, а критиком - сначала салонов живописи, а затем и литературы. В мире французских художников до сих пор принято считать, что Франция не имела художественного критика, равного Бодлеру по тонкости вкуса красоты и энергии стиля. Все его симпатии склонялись на сторону нарождавшейся тогда школы реальной живописи, но любимым его художником был Делакруа; из поэтов он больше всего любил певца рабочих Пьера Дюпона, с которым вместе дрался потом в июньские дни на баррикадах. Впоследствии литературные вкусы Бодлера значительно отклонились в сторону чистого искусства: к Беранже он чувствовал отвращение, к Гюго равнодушие, признавал только Шатобриана, Бальзака, Стендаля, Флобера, Банвиля, Готье, Мериме, де Виньи, Леконта де Лиля... Но в 40-х годах, которые были периодом наиболее пышного расцвета и для его собственного таланта, он отличался горячими демократическими вкусами. Движение 1848 года увлекло в новый поток и Бодлера. Нельзя, впрочем, сказать, чтобы он имел какую-либо определенную программу, принадлежал к какой-нибудь определенной демократической Франции: вернее всего, что толкнули его в революцию общие гуманитарные принципы, сочувствие к рабочему классу, приобретенное им во время скитаний по грязным предместьям Парижа (все лучшие стихотворения его в этом роде: "Душа вина", "Пирушка тряпичников", "Сумерки", "Рассвет" и др. - написаны в бурный период конца 40-х годов); но имело долю влияние и личное озлобление против буржуазии и правящих классов. Некоторые из друзей видели, по крайней мере, Бодлера, с оружием в руках стоявшего во главе толпы и призывавшего ее разрушить дом генерала Опика, его отчима. Одновременно с участием в уличных движениях Бодлер пытался служить демократическим идеям и на почве журналистики, в качестве редактора одного эфемерного революционного издания, выходившего в 1848 году в Париже. Но светлые мечты были вскоре разбиты. Часть вождей демократии погибла или бежала за границу (как Виктор Гюго), часть опустила голову или отдалась волне реакции. Созерцательная, кроткая натура нашего поэта не была пригодна к боевой деятельности ни на поле уличной, ни на поле чернильной брани, и вскоре он почувствовал в душе своей страшную пустыню. Протянуть руку правительству Наполеона III он не мог и до конца остался в стороне от общественного пирога, который с такой жадностью делила тогда хищная толпа ренегатов, лицемерных ханжей и раболепных холопов; но для него невозможно было и продолжение отношений с революционерами, так как в убеждениях его, чуждых до тех пор какого-либо твердого обоснования, началась резкая эволюция, кончившаяся прямой враждой ко всяким демократическим утопиям, мыслями о необходимости для современного общества католической религии и политического абсолютизма, фантазиями о трех сословиях - воинов, священников и поэтов... С большой, однако, осторожностью надо относиться к определению истинного смысла и значения этой внутренней реакции: поэт, написавший "Отречение св. Петра", не мог, конечно, быть правоверным католиком, и папа, наверное, с ужасом отшатнулся бы от такого сына своей церкви; правительство Второй империи, присудившее к уничтожению сборник "Цветов зла", точно так же не могло бы истолковать в свою пользу бодлеровский абсолютизм; наконец, и буржуазное общество, такими мрачными красками обрисованное в его сочинениях, не могло считать его своим сторонником. Политические и общественные взгляды Бодлера, поскольку они выразились в его автобиографических заметках, нередко поражают нас своей дикостью и реакционностью, но они не дают ключа к этой своеобразной душе, - ключа, который можно сыскать только в тех же "Цветах зла".

С конца 1840-х годов Бодлер начал также увлекаться сочинениями знаменитого американского писателя Эдгара По, усиленно переводя их на французский язык. Несомненно, что у обоих авторов было в некоторых отношениях сильное духовное родство, и благодаря ему-то Бодлер любил По такой страстной, доходившей до болезненного обожания любовью. Начиная с 1846 года, он переводил его вплоть до самой смерти, последовавшей в 1867 году, переводил с изумительным трудолюбием, необыкновенной точностью и верностью подлиннику, так что до сих пор по справедливости признается образцовым и неподражаемым переводчиком американского поэта. До какой страстности доходила эта мистическая любовь Бодлера к По, видно из его интимного дневника последних лет жизни, где наряду с покойным отцом он считает дух Эдгара По своим заступником перед высшим милосердием...

Долго медлил Бодлер с обнародованием своих оригинальных стихотворений, и только летом 1857 года сборник "Цветов зла" увидел наконец свет. Автору было в это время уже 36 лет...

"Цветы зла" были динамитной бомбой, упавшей в буржуазное общество Второй империи. Выше я говорил уже о приеме, оказанном ему во Франции. Поэт чувствовал себя уничтоженным, раздавленным несправедливым осуждением его книги как безнравственной и антирелигиозной. Он считал себя опозоренным, лишенным навсегда чести... "Разве актер, выступающий на сцене, - с горечью говорил он, - ответствен за роли преступников, им изображаемых? Не имел ли я права, даже не был ли обязан с наивозможным совершенством приноровить свой ум и талант ко всевозможным софизмам и видам развращенности своего века?" А девять лет спустя, в минуту озлобления и откровенности, он так высказался о своей книге в одном из интимных писем: "В эту жестокую книгу я вложил всю мою мысль и сердце, всю мою нежность и ненависть, всю мою религию... И если бы я написал противоположное, если бы клялся всеми богами, что это произведение чистого искусства, обезьянства, жонглерства, то я лгал бы самым бесстыдным образом!" Одно, во всяком случае, бесспорно, что "Цветы зла" отнюдь не были произведением чистого искусства. Но беда в том, что судьи поэта имели слишком медные лбы, чтобы понять тенденцию, бившую прямо в глаза каждому беспристрастному судье и ценителю. Ханжам и фарисеям не было дела до внутреннего смысла, до души произведения, а важнее всего было соблюдение чисто внешних условий пуризма, - и вот "Цветам зла" был вынесен из полиции нравов обвинительный вердикт. Собственно говоря, в настоящее время, когда французский натурализм приучил нас к такой страшной подчас откровенности языка, читатель, знакомый до тех пор с Бодлером лишь понаслышке, взяв его книгу в руки, не поймет даже смысла этого осуждения: где же тут цинизм, безнравственность? Ведь не говоря уже о духе книги, в смысле формы, языка это не более как ребяческий лепет в сравнении с Мопассаном, Катуллом, Мендесом, Гюисмансом и другими новейшими писателями? И в самом деле: главной причиной осуждения книги было, несомненно, ее заглавие, дававшее повод думать, что автор сочувствует изображаемому в ней "злу", искренно считает "цветами" (хотя и цветы бывают ведь разные?) все нарисованные в ней ужасы. Будь вся книга озаглавлена "Сплином и идеалом", как называется первый, самый большой и ценный отдел ее, и осуждения, быть может, не последовало бы, а между тем "Сплин и идеал" даже больше подходило бы к названию всего сборника, чем "Цветы зла", и если поэт выбрал все-таки последнее, то, конечно, отдавая главным образом дань романтическому бунту эпохи и природной своей страсти к иронии и мистификациям всякого рода.

В 1861 году выходит уже второе издание "Цветов зла" с прибавлением 35 новых пьес, в том числе "Альбатроса", "Маленьких старушек", по поводу которых Гюго выразился, что Бодлер создал "новый род трепета" (1е nouvean frisson), и "Путешествия", этого оригинального гимна смерти, который таким мрачным аккордом заключает сборник.

С начала 1862 года мы видим поэта уже в полной власти у страшного недуга. Постоянные нервные боли, рвоты и головокружения отныне уже не переставали его мучить. Иногда он появлялся еще в увеселительных местах, но мрачный, нелюдимый, пугая своим видом молодых девушек. Куда девалось его былое остроумие, веселая болтливость и страсть к фланерству, сменившаяся теперь желчным недовольством всем окружающим! Влюбленный когда-то в Париж, в его шумную жизнь, в его блеск и грязь, роскошь и нищету, красивые приманки и гноящиеся язвы, теперь он чувствовал к этому отвращение. Параллельно с ходом болезни росли и долги, охватывая его железным кольцом нужды и нравственных обязательств... А между тем литературный заработок Бодлера был ничтожен. Этот род труда и вообще давал в те времена во Франции очень мало, за исключением разве двух-трех знаменитостей, а творческая производительность Бодлера была к тому же удивительно невелика, благодаря отчасти его строгому отношению к своему таланту, а отчасти и лености. Трудолюбие, которое он так высоко ценил, ставя даже выше вдохновения, в нем самом было очень мало, и сохранилось немало анекдотов о том, к каким уловкам прибегал он для обуздания своей лени и как последняя все-таки одерживала большею частью верх. Теперь, с развитием болезни, о больших литературных заработках нечего было и думать. В довершение несчастья издатель Бодлера и друг его, Пуле де Малясси, погорел, и Бодлер, как всегда благородный и самоотверженный, счел своим долгом связать отныне свою судьбу с его судьбою и разделить с ним все последствия краха. Наконец он ухватился за предложение бельгийских художников прочесть в Брюсселе ряд публичных лекций об искусстве и, уже совсем больной, поехал туда в апреле 1864 года, окрыленный новыми надеждами. Первые лекции имели огромный успех, но все мечты вскоре разлетелись прахом, так как антрепренер надул и вместо обещанных 500 франков за лекцию стал платить сначала по 100, а потом и по 50 фр., - сумма, совершенно недостаточная даже для скудного существования. Скоро поэт возненавидел Бельгию всеми силами души: и люди, и природа - все внушало ему здесь полное отвращение. Народ бельгийский кажется ему грубым, эгоистичным, исполненным всяческих пороков, деревья представляются черными, цветы лишенными запаха, Брюссель вонючей и грязной клоакой... Под влиянием болезни и нужды дух поэта, и без того склонный к меланхолии, омрачается все сильнее и сильнее. Но вернуться немедленно в Париж он не хотел, так как решил вернуться туда лишь со славой, исполнив все свои обязательства. Он приготовляет книгу о Бельгии (от которой остались лишь отрывки), где хочет излить всю свою желчь против этой страны, всю свою ненависть к этому народу... Много работать, однако, не удается, потому что болезнь продолжает делать свое страшное дело и идет вперед гигантскими шагами...

Нельзя равнодушно читать интимный дневник, в котором Бодлер записывает с такой трогательной, с такой подчас детской откровенностью все свои чувства и мысли последних лет жизни. Идеал дендизма и желание возбуждать удивление света своими причудами и оригинальностями давно исчезли в нем без следа и сменились другим, более возвышенным идеалом - нравственного совершенствования. Одновременно с этим в нем вспыхивает страстная любовь к матери, желание хоть сколько-нибудь загладить все то горе, которое он причинил ей в жизни... Отныне все, что он заработает, он будет делить на четыре равные части: одну для себя, другую для матери, третью для Жанны и друзей, четвертую для кредиторов. Вот его обязанности. Чтобы выполнить их, нужно работать и работать, а для этого необходимо здоровье. А чтобы стать здоровым, он должен построить жизнь по совершенно новому плану, и прежде всего стать нравственно лучшим, чистым, воспитать в себе любовь и жить любовью... Какие искренние клятвы дает он себе и Богу - посвятить отныне всю жизнь достижению этого нового идеала! Какие горькие сожаления срываются с его уст о напрасно потраченных силах и молодости! Главное средство для своего духовного возрождения он видит в труде и гигиене; он откажется от вcего возбуждающего, станет жить скромно, умеренно, будет работать как вол, с раннего утра до позднего вечера, и встречая, и кончая свой день теплой беседой с небом. И кто знает, быть может, новая жизнь и новые наслаждения блеснут еще для него? Уплата долгов, развитие таланта, слава, обеспеченность и счастье матери и Жанны?.. Но, увы! пора было сказать "прости" всем этим розовым мечтам!.. Час поэта пробил. В апреле 1866 года паралич разбил всю правую половину его тела и лишил его языка. С этих пор от Бодлера остается живой труп, и жизнь его превращается в сплошную мучительную агонию. Летом того же года друзья перевезли его в Париж и поместили в хорошую лечебницу. Мать находилась при сыне почти неотлучно до дня смерти. Одно время казалось, будто болезнь поддается усилиям врачей - больной начал вставать, ходить и произносить некоторые слова, но временное улучшение наступило лишь для того, чтобы разразиться затем окончательным кризисом и уже навсегда пригвоздить несчастного поэта к постели. Только движением глаз, всегда печальных и кратких, мог он с этих пор выражать свои мысли и чувства, свою радость при посещениях друзей. Это ужасное положение, разрывавшее сердце матери и всех близких, длилось очень долго. Смерть наступила лишь 31 августа 1867 года, без всяких видимых страданий, после долгой, но тихой агонии.

Бодлер умер 46 лет от роду.

Точно так же, как Байрон был созданием революционной эпохи и ее могучего, протестующего духа, Бодлер и его пессимистическая поэзия были порождением другой эпохи, когда нищета и подавленность одних, испорченность и развращенность других классов достигают своего апогея, а между тем над этою бездною "зла", из которой несутся одуряющие запахи его ужасных "цветов", не светит уже маяк надежды. Неудавшаяся революция 1848 года и последовавший за нею государственный переворот 2 декабря погасили этот светоч и водворили над Францией и над всей Европой удушливый мрак тоски и отчаяния. Я не думаю, конечно, приравнивать титана поэзии Байрона к Бодлеру, таланту несравненно менее крупному и заметному, но хочу только сказать, что как тот, так и другой одинаково были выразителями духа своего времени, один - начала нынешнего столетия, другой - середины и, пожалуй, даже конца его. Байрон глубоко разочарован и в прошлом, и в настоящем состоянии человечества, тому и другому равно гремят его проклятия. Но при всей "свирепой ненависти" (выражение Гете о Байроне) к современному человеку и делам рук его на дне души поэта все же остается луч надежды на лучшее будущее, неумирающей веры в идеал человечности, свободы и справедливости. В более душное и мрачное время жил Бодлер, и его пессимизм, полученный в наследство от Байрона, успел сделать значительный шаг вперед: скорбный взор поэта видит идеал уже в каком-то неопределенном туманном отдалении, на высоте, почти недоступной человеку...

Отсюда те безотрадные картины, которые Бодлер дает нам в своих "Цветах зла". Рисуя разврат и пороки буржуазии, грязь и нищету рабочих классов, он не находит у своей лиры ни одного утешительного звука, ни одного светлого тона. В больших городах зло и страдание жизни наиболее концентрируются, и вот Бодлер является по преимуществу певцом больших городов, Парижа в особенности. В "Le crepuscule du soir" и "Le crepuscule du matin" он дает небольшое, но столь яркое и сильное изображение Парижа, равного которому французская литература не знает: Франсуа Коппе, стяжавший первую свою славу на таких же изображениях Парижа, и Эмиль Золя, великий мастер этого рода описаний, оба лишь развили и расширили содержание маленьких пьесок Бодлера.

Однако он не остается только холодным и бесстрастным изобразителем нищеты, порока и разврата современного общества. Сочувствие его всегда на стороне несчастных, униженных и обездоленных - это слишком ясно чувствуется по той любви и нежности, с которыми он рисует их.

1901, апрель
П.Ф.Якубович





Шарль Бодлер.

Компьютерная графика - А.Н.Кривомазов, Москва, март 2009 г.



Cтраницы в Интернете о поэтах и их творчестве, созданные этим разработчиком:

Музей Иосифа Бродского в Интернете ] Музей Арсения Тарковского в Интернете ] Музей Аркадия Штейнберга в Интернете ] Музей Вильгельма Левика в Интернете ] Поэт и переводчик Семен Липкин ] Поэт и переводчик Александр Ревич ] Поэт Григорий Корин ] Поэт Владимир Мощенко ] Поэтесса Любовь Якушева ]


Авторам: как опубликовать статью в наших журналах ]


Требуйте в библиотеках наши деловые, компьютерные и литературные журналы:
СОВРЕМЕННОЕ УПРАВЛЕНИЕ ] МАРКЕТИНГ УСПЕХА ] ЭКОНОМИКА XXI ВЕКА ] УПРАВЛЕНИЕ БИЗНЕСОМ ] НОУ-ХАУ БИЗНЕСА ] БИЗНЕС-КОМАНДА И ЕЕ ЛИДЕР ] КОМПЬЮТЕРЫ В УЧЕБНОМ ПРОЦЕССЕ ] КОМПЬЮТЕРНАЯ ХРОНИКА ] ДЕЛОВАЯ ИНФОРМАЦИЯ ] БИЗНЕС.ПРИБЫЛЬ.ПРАВО ] БЫСТРАЯ ПРОДАЖА ] РЫНОК.ФИНАНСЫ.КООПЕРАЦИЯ ] СЕКРЕТНЫЕ РЕЦЕПТЫ МИЛЛИОНЕРОВ ] УПРАВЛЕНИЕ ИЗМЕНЕНИЕМ ] АНТОЛОГИЯ МИРОВОЙ ПОЭЗИИ ]


ООО "Интерсоциоинформ"
Hosted by uCoz