СТРАНИЦЫ САЙТА ПОЭТА-ПЕРЕВОДЧИКА И ХУДОЖНИКА
ВИЛЬГЕЛЬМА ЛЕВИКА (1907-1982)

В начало ] В.Левик. ПЕРЕВОД КАК ИСКУССТВО ] В.Левик. Нужны ли новые переводы Шекспира? ] В.Левик. О поэте-переводчике Сергее Васильевиче Шервинском ] В.Левик. Воспоминания о Корнее Чуковском ]
Переводы из Генриха ГЕЙНЕ ] Переводы из Иоганна Вольфганга ГЕТЕ ] Переводы из французской поэзии. ЖОАШЕН ДЮ БЕЛЛЕ и ПЬЕР РОНСАР ] Переводы из французской поэзии. КРИСТОФ ПЛАНТЕН, ОЛИВЬЕ ДЕ МАНЬИ, ЭТЬЕН ЖОДЕЛЬ,
ЖАК ГРЕБЕН, ФИЛИПП ДЕПОРТ, ЖАН ЛАФОНТЕН, ФРАНСУА МАРИ АРУЭ ВОЛЬТЕР
 ]
Переводы из Шарля Бодлера ] Переводы из Перси Биши Шелли ] В.Левик. Перевод из Генри Лонгфелло. Параллельные тексты. ] Переводы из Луиса Камоэнса ] Переводы из Джорджа Гордона Байрона ] Переводы из Франческо Петрарки ] Переводы из Фридриха Шиллера ] Сэмюель Тэйлор КОЛЬРИДЖ. Сказание о Старом Мореходе. Перевод В.Левика ] Переводы из Шарля Бодлера ] Материалы к 90-летию Вильгельма Левика.
По страницам журнала "АНТОЛОГИЯ МИРОВОЙ ПОЭЗИИ"
 ]
Воспоминания А.Н.Кривомазова о Вильгельме Левике ] Шелли Барим. Венок сонетов памяти Вильгельма Левика ] Фотографии (1) ] Фотографии (2) ] Живопись ] Автографы ] 100-ЛЕТНИЙ ЮБИЛЕЙ В.ЛЕВИКА ] Могила В.Левика на Введенском кладбище (г. Москва) ] Обратная связь ]





Христиан Иоганн Генрих Гейне

Источник: http://ru.wikipedia.org/wiki/????:Heinrich-heine_1.jpg





 

 

ГЕНРИХ ГЕЙНЕ

1797—1856

 

В переводах Вильгельма ЛЕВИКА

* * *

Немолчно звенели кругом соловьи,

И солнце смеялось, и липа цвела,

И ты приняла поцелуи мои

И трепетно к сердцу меня привлекла.

Пророчил вьюгу вороний грай,

Луч солнца угрюмо глядел с высоты,

И мы равнодушно сказали: “Прощай!”,

И вежливый книксен мне сделала ты.

* * *

Поднявшись над зеркалом Рейна,

Глядится в зыбкий простор

Святыня великого Кельна,

Великий старый собор.

И есть в том соборе мадонна,

По золоту писанный лик,

Чей кроткий свет благосклонно

В мой мир одичалый проник.

Вкруг девы цветы, херувимы

Парят в золотых небесах,

И явное сходство с любимой

В улыбке, в губах и глазах.

* * *

Сырая ночь беззвездна.

Деревья скрипят на ветру.

Я, в плащ закутавшись, еду

Один в глухом бору.

И мчатся мечты предо мною,

Опережают коня, —

Как будто на крыльях воздушных

К любимой уносят меня.

Собаки лают. Привратник

Выходит ко мне с фонарем.

Я, шпорами бряцая,

Врываюсь по лесенке в дом.

О, как там тепло и уютно

При ласковом свете свечей!

И я бросаюсь в объятья

Возлюбленной моей.

А ветер свистит в деревьях,

И дуб говорит седой:

“Куда ты, глупый всадник,

С твоей безумной мечтой?”

* * *

Дурные, злые песни,

Печали прошлых лет,

Я вас похоронил бы,

Да только гроба нет.

Не спрашивайте, люди,

Что сгинуть в нем могло б.

Мне гейдельбергской бочки

Обширней нужен гроб.

Еще нужны носилки,

Но из таких досок,

Что больше моста в Майнце

И вдоль и поперек.

Тогда двенадцать братьев

Зовите из-за гор —

Тех, что сильней и выше,

Чем кельнский Христофор.

Пусть этот гроб громадный

Закинут с крутизны

В громадную могилу,

В простор морской волны.

А знаете вы, люди,

На что мне гроб такой?

В него любовь и горе

Сложу я на покой.

* * *

Не знаю, что стало со мною —

Душа моя грустью полна.

Мне все не дает покою

Старинная сказка одна.

День меркнет. Свежеет в долине,

И Рейн дремотой объят.

Лишь на одной вершине

Еще пылает закат.

Там девушка, песнь распевая,

Сидит высоко над водой.

Одежда на ней золотая,

И гребень в руке — золотой.

И кос ее золото вьется,

И чешет их гребнем она,

И песня волшебная льется,

Так странно сильна и нежна.

И, силой плененный могучей,

Гребец не глядит на волну.

Не смотрит на рифы под кручей

Он смотрит туда, в вышину.

Я знаю, волна, свирепея,

Навеки сомкнется над ним,

И это все Лорелея

Сделала пеньем своим.

* * *

Печаль, печаль в моем сердце,

А май расцветает кругом!

Стою под липой зеленой,

На старом валу крепостном.

Внизу канал обводный

На солнце ярко блестит.

Мальчишка едет в лодке,

Закинул лесу — и свистит.

 

На том берегу пестреют,

Как разноцветный узор,

Дома, сады и люди,

Луга, и коровы, и бор.

Служанки белье полощут,

Звенят их голоса.

Бормочет мельница глухо,

Алмазы летят с колеса.

А там — караульная будка

Под башней стоит у ворот,

И парень в красном мундире

Шагает взад и вперед.

Своим ружьем он играет,

Горит на солнце ружье.

Вот вскинул, вот взял на мушку ¾

Стреляй же в сердце мое!

* * *

Беззвездно черное небо,

А ветер так и ревет.

В лесу, средь шумящих деревьев,

Брожу я всю ночь напролет.

Вон старый охотничий домик.

В окошке еще светло,

Но нынче туда не пойду я —

Там все вверх дном пошло.

Слепая бабушка в кресле

Молча сидит у окна.

Сидит, точно каменный идол,

Недвижна и страшна.

А сын лесничего рыжий,

Ругаясь, шагает кругом,

Ружьем хватил об стенку,

Кому-то грозит кулаком.

 

Красавица дочка за прялкой

Не видит пряжи от слез,

К ногам ее с тихим визгом

Жмется отцовский пес.

* * *

Когда мне семью моей милой

Случилось в пути повстречать,

Все были так искренне рады:

Отец, и сестренка, и мать.

 

Спросили, как мне живется

И как родные живут.

Сказали, что я все такой же

И только бледен и худ.

И я расспросил — о кузинах,

О тетках, о скучной родне,

О песике, лаявшем звонко,

Который так нравился мне.

И после о ней — о замужней ¾

Спросил невзначай: где она?

И дружески мне сообщили:

Родить через месяц должна.

И дружески я поздравлял их,

И я передал ей привет,

Я пожелал ей здоровья

И счастья на много лет.

“А песик, — вскричала сестренка, —

Большим и злющим стал,

Его утопили в Рейне,

А то бы он всех искусал”.

В малютке с возлюбленной сходство,

Я тот же смех узнаю

И те же глаза голубые,

Что жизнь загубили мою.

* * *

Мы возле рыбацкой лачуги

Сидели вечерней порой.

Уже темнело море,

Вставал туман сырой.

Вот огонек блестящий

На маяке зажгли,

И снова белый парус

Приметили мы вдали.

Мы толковали о бурях,

О том, как мореход

Меж радостью и страхом,

Меж небом и морем живет;

 

О юге, о севере снежном,

О зное дальних степей,

О странных, чуждых нравах

Чужих, далеких людей.

Над Гангом звон и щебет,

Гигантский лес цветет;

Пред лотосом клонит колени

Прекрасный, кроткий народ.

В Лапландии грязный народец —

Нос плоский, рост мал, жабий рот

Сидит у огня, варит рыбу,

И квакает, и орет.

Задумавшись, девушки смолкли,

И мы замолчали давно...

А парус пропал во мраке,

Стало совсем темно.

* * *

Красавица рыбачка,

Причаливай сюда!

Сядь возле меня, поболтаем,

Ну что ты робеешь всегда?

Не бойся, дай мне руку,

Склонись на сердце ко мне.

Ты в море привыкла вверяться

Изменчивой, бурной волне.

А в сердце моем, как в море,

И ветер поет, и волна,

И много прекрасных жемчужин

Таит его глубина.

* * *

Сердитый ветер надел штаны,

Свои штаны водяные,

Он волны хлещет, а волны черны,

Бегут и ревут как шальные.

Потопом обрушился весь небосвод,

Гуляет шторм на просторе.

Вот-вот старуха-ночь зальет,

Затопит старое море!

О снасти чайка бьется крылом,

Дрожит и спрятаться хочет,

И хрипло кричит — колдовским языком

Несчастье нам пророчит.

* * *

В серый плащ укрылись боги,

Спят, ленивцы, непробудно,

И храпят, и дела нет им,

Что швыряет буря судно.

А ведь правда, будет буря —

Вот скорлупке нашей горе!

Не взнуздаешь этот ветер,

Не удержишь это море!

Ну и пусть рычит и воет,

Пусть ревет хоть всю дорогу.

Завернусь я в плащ мой верный

И усну, подобно богу.

* * *

Вдали туманной картиной,

Как память давних лет,

Встает многобашенный город,

Вечерней дымкой одет.

Под резким ветром барашки

Бегут по свинцовой реке.

Печально веслами плещет

Гребец в моем челноке.

Прощаясь, вспыхнуло солнце,

И хмурый луч осветил

То место, где все потерял я,

О чем мечтал и грустил.

* * *

Дождь, ветер — ну что за погода!

И, кажется, снег ко всему.

Сижу и гляжу в окошко,

В сырую осеннюю тьму.

Дрожит огонек одинокий

И словно плывет над землей.

Старушка, держа фонарик,

Бредет по лужам домой.

Купила, наверное, в лавке

Яиц и масла, муки

И хочет старшей внучке

На завтра спечь пирожки.

А внучка, сонно щурясь,

Сидит в качалке, одна.

Закрыла нежный румянец

Волос золотая волна.

* * *

Как из тучи светит месяц

В темно-синей вышине,

Так одно воспоминанье

Где-то в сердце светит мне.

Мы на палубе сидели,

Гордо плыл нарядный бот.

Над широким, вольным Рейном

Рдел закатом небосвод.

Я у ног прекрасной дамы

Зачарованный сидел.

На щеках ее румянцем

Яркий луч зари блестел.

Волны рдели, струны пели,

Вторил арфам звонкий хор.

Шире сердце раскрывалось,

Выше синий влек простор.

Горы, замки, лес и долы

Мимо плыли, как во сне,

И в глазах ее прекрасных

Это все сияло мне.

* * *

Вчера мне любимая снилась,

Печальна, бледна и худа.

Глаза и щеки запали,

Былой красоты — ни следа.

Она вела ребенка,

Другого несла на руках.

В походке, в лице и движеньях ¾

Униженность, горе и страх.

Я шел за ней через площадь,

Окликнул ее за углом,

И взгляд ее встретил, и тихо

И горько сказал ей: “Пойдем!

Ты так больна и несчастна,

Пойдем же со мною в мой дом.

Тебя окружу я заботой,

Своим прокормлю трудом.

Детей твоих выведу в люди,

Тебя ж до последнего дня

Буду кормить и лелеять —

Ведь ты как дитя у меня.

И верь, докучать я не стану,

Любви не буду молить.

А если умрешь, на могилу

Приду я слезы лить”.

* * *

Меня вы редко понимали,

И редко понимал я вас,

Но только вместе в грязь попали,

Друг друга поняли тотчас.

 

* * *

На бульварах Саламанки

Воздух свежий, благовонный.

Там весной, во мгле вечерней

Я гуляю с милой донной.

Стройный стан обвив рукою

И впивая нежный лепет,

Пальцем чувствую блаженным

Гордой груди томный трепет.

Но шумят в испуге липы,

И ручей внизу бормочет,

Словно чем то злым и грустным

Отравить мне сердце хочет.

— Ах, сеньора, чует сердце,

Исключен я буду скоро.

По бульварам Саламанки

Не гулять уж нам, сеньора.

* * *

И если ты станешь моей женой,

Все кумушки лопнут от злости.

То будет не жизнь, а праздник сплошной:

Подарки, театры и гости.

Ругай меня, бей — на все я готов,

Мы брань прекратим поцелуем.

Но если моих не похвалишь стихов,

Запомни: развод неминуем!

* * *

Вот сосед мой дон Энрикец,

Саламанкских дам губитель.

Только стенка отделяет

От меня его обитель.

Днем гуляет он, красоток

Обжигая гордым взглядом.

Вьется ус, бряцают шпоры,

И бегут собаки рядом.

Но в прохладный час вечерний

Он сидит, мечтая, дома,

И в руках его гитара,

И в груди его истома.

И как хватит он по струнам,

Как задаст им, бедным, жару!

Чтоб тебе холеру в брюхо

За твой голос и гитару!

* * *

Юность кончена. Приходит

Дерзкой зрелости пора,

И рука смелее бродит

Вдоль прелестного бедра.

Не одна, вспылив сначала,

Мне сдавалась, ослабев.

Лесть и дерзость побеждала

Ложный стыд и милый гнев.

Но в блаженствах наслажденья

Прелесть чувства умерла.

Где вы, сладкие томленья,

Робость юного осла?

* * *

Пока изливал я вам скорбь и печали,

Вы все, безнадежно зевая, молчали,

Но только я в рифмах заворковал

Наговорили вы кучу похвал.

* * *

Ты красива, ты богата,

Ты хозяйственна притом.

В лучшем виде хлев и погреб,

В лучшем виде двор и дом,

Сад подчищен и подстрижен,

Всюду польза и доход.

Прошлогодняя солома

У тебя в постель идет.

Но увы, ни губ, ни сердца

Все ты к делу не приткнешь,

И кровати половина

Пропадает ни за грош.

* * *

Зазвучали все деревья,

Птичьи гнезда зазвенели.

Кто веселый капельмейстер

В молодой лесной капелле?

То, быть может, серый чибис,

Что стоит, кивая гордо?

Иль педант, что там кукует

Так размеренно и твердо?

Или аист, что серьезно,

С важным видом дирижера,

Отбивает такт ногою

В песне радостного хора?

Нет, во мне самом укрылся

Капельмейстер окрыленный,

Он в груди стучит, ликуя, —

То амур неугомонный.

* * *

Снова в сердце жар невольный,

Отошла тоска глухая,

Снова нежностью томимый,

Жадно пью дыханье мая.

Вновь брожу по всем аллеям

Ранней, позднею порою, —

Может быть, под чьей-то шляпкой

Облик милый мне открою!

Над рекой стою зеленой,

На мосту слежу часами:

Может быть, проедет мимо

И скользнет по мне глазами!

Снова в плеске водопада

Слышу ропот, грусти полный.

Сердцу чуткому понятно

Все, о чем тоскуют волны.

И затерян я мечтами

В дебрях царства золотого,

И смеются в парке птицы

Над глупцом, влюбленным снова.

* * *

Бродят звезды-златоножки,

Чуть ступают в вышине,

Чтоб невольным шумом землю

Не смутить в глубоком сне.

Лес, прислушиваясь, замер,

Что ни листик — то ушко!

Холм уснул и, будто руку,

Тень откинул далеко.

Чу!.. Какой-то звук!.. И эхо

Отдалось в душе моей.

Был ли то любимой голос

Или только соловей?

* * *

Я вновь мучительно оторван

От сердца горячо любимой.

Я вновь мучительно оторван, —

О, жизни бег неумолимый!

Грохочет мост, гремит карета,

Внизу поток шумит незримый.

Оторван вновь от счастья, света,

От сердца горячо любимой.

А звезды мчатся в темном небе,

Бегут, моей пугаясь муки...

Прости! Куда ни бросит жребий,

Тебе я верен и в разлуке!

* * *

Влачусь по свету желчно и уныло.

Тоска в душе, тоска и смерть вокруг.

Идет ноябрь, предвестник зимних вьюг,

Сырым туманом землю застелило.

Последний лист летит с березы хилой,

Холодный ветер гонит птиц на юг.

Вздыхает лес, дымится мертвый луг,

И — боже мой! — опять заморосило.

* * *

На пустынный берег моря

Ночь легла. Шумит прибой.

Месяц выглянул, и робко

Шепчут волны меж собой:

“Этот странный незнакомец —

Что он, глуп или влюблен?

То ликует и смеется,

То грустит и плачет он”.

И, лукаво улыбаясь,

Молвит месяц им в ответ:

“Он и глупый и влюбленный,

И к тому же он поэт”.

 

УСПОКОЕНИЕ

Мы спим, как Брут, мы любим всхрапнуть.

Но Брут очнулся — и Цезарю в грудь

Вонзил кинжал, от сна воспрянув.

Рим пожирал своих тиранов.

Не римляне мы, мы курим табак.

Иной народ — иной и флаг,

И всяк своим могуч и славен.

Кто Швабии по клецкам равен?

Мы — немцы, мы чтим тишину и закон.

Здоров и глубок наш растительный сон.

Проснемся — и жажда уж просит стакана.

Мы жаждем, но только не крови тирана.

Как липа и дуб, мы верны и горды,

Мы тем и горды, что дубово тверды.

В стране дубов и лип едва ли

Потомков Брута вы встречали.

А если б — о, чудо! — родился наш Брут,

Так Цезаря для него не найдут.

И где нам Цезаря взять? Откуда?

Вот репа у нас — превосходное блюдо!

В Германии тридцать шесть владык

(Не правда ль, счет не столь велик!),

Звездой нагрудной каждый украшен,

Им воздух мартовских Ид не страшен.

Зовем их отцами, отчизной своей

Зовем страну, что с давних дней

Князьям отдана в родовое владенье.

Сосиски с капустой для нас объеденье!

Когда наш отец на прогулку идет,

Мы шляпы снимаем владыке почет!

Немца покорности учат с пеленок,

Это тебе не римский подонок!

* * *

Землю губит злой недуг.

Расцветет — и вянет вдруг

Все, что свежестью влекло,

Что прекрасно и светло.

Видно, стал над миром косным

Самый воздух смертоносным

От миазмов ядовитых

Предрассудков неизжитых.

Налетев слепою силой,

Розы женственности милой

От весны, тепла и света

Смерть уносит в день расцвета.

Гордо мчащийся герой

В спину поражен стрелой.

И, забрызганные ядом,

Лавры достаются гадам.

Чуть созревшему вчера —

Завтра гнить придет пора,

И, послав проклятье миру,

Гений разбивает лиру.

О, недаром от земли

Звезды держатся вдали,

Чтоб земное наше зло

Заразить их не могло.

Нет у мудрых звезд желанья

Разделить с людьми страданья,

Позабыть, как род людской,

Свет и счастье, жизнь, покой.

 

Нет желанья вязнуть в тине,

Погибать, как мы, в трясине

Или жить в помойной яме,

Полной смрадными червями.

 

Их приют в лазури тихой

Над земной неразберихой,

Над враждой, нуждой и смертью,

Над проклятой коловертью,

Сострадания полны,

Молча смотрят с вышины.

И слезинка золотая

Наземь падает, блистая.

1649—1793 — ???

Невежливей, чем британцы, едва ли

Цареубийцы на свете бывали.

Король их Карл, заточен в Уайтхолл,

Бессонную ночь перед казнью провел:

Глумясь, у ворот веселился народ,

И с грохотом строили эшафот.

 

Французы немногим учтивее были:

В простом фиакре Луи Капета

Они на плаху препроводили,

Хотя, по правилам этикета,

Даже и при такой развязке

Надо возить короля в коляске.

Еще было хуже Марии-Антуанетте:

Бедняжке совсем отказали в карете.

Ее в двуколке на эшафот

Повез не придворный, а санкюлот.

Дочь Габсбурга рассердилась немало

И толстую губку надменно поджала.

Французам и бриттам сердечность чужда.

Сердечен лишь немец во всем и всегда.

Он будет готов со слезами во взоре

Блюсти сердечность и в самом терроре.

А оскорбить монарха честь

Его не вынудит и месть.

Карета с гербом, с королевской короной,

Шестеркою кони под черной попоной,

Весь в трауре кучер, и плача притом,

Взмахнет он траурно-черным кнутом —

Так будет король наш на плаху доставлен

И всепокорнейше обезглавлен.

НЕВОЛЬНИЧИЙ КОРАБЛЬ

1

Сам суперкарго мингер ван Кук

Сидит, погруженный в заботы.

Он калькулирует груз корабля

И проверяет расчеты.

“И гумми хорош, и перец хорош —

Всех бочек больше трех сотен.

И золото есть, и кость хороша,

И черный товар добротен.

Шестьсот чернокожих задаром я взял

На берегу Сенегала.

У них сухожилья — как толстый канат,

А мышцы — тверже металла.

В уплату пошло дрянное вино,

Стеклярус да сверток сатина.

Тут виды — процентов на восемьсот,

Хотя б умерла половина.

Да, если триста штук доживет

До гавани Рио-Жанейро,

По сотне дукатов за каждого мне

Заплатит Гонзалес Перейро”.

Так предается мингер ван Кук

Мечтам, но в эту минуту

Заходит к нему корабельный хирург

Герр ван дер Смиссен в каюту.

Он сух, как палка. Малиновый нос

И три бородавки под глазом.

“Ну, эскулап мой! — кричит ван Кук.—

Не скучно ль моим черномазым?”

Доктор, отвесив поклон, говорит:

“Не скрою печальных известий.

Прошедшей ночью весьма возросла

Смертность среди этих бестий.

На круг умирало их по двое в день,

А нынче семеро пали —

Четыре женщины, трое мужчин.

Убыток проставлен в журнале.

Я трупы, конечно, осмотру подверг —

Ведь с этими шельмами горе:

Прикинется мертвым, да так и лежит

С расчетом, что вышвырнут в море.

Я цепи со всех покойников снял

И утром, поближе к восходу,

Велел, как мною заведено,

Дохлятину выкинуть в воду.

На них налетели, как мухи на мед,

Акулы — целая масса.

Я каждый день их снабжаю пайком

Из негритянского мяса.

С тех пор, как бухту покинули мы,

Они плывут подле борта.

Для этих каналий вонючий труп

Вкуснее всякого торта.

Занятно глядеть, с какой быстротой

Они учиняют расправу.

Та в ногу вцепится, та — в башку,

А этой лохмотья по нраву.

Нажравшись, они подплывают опять

И пялят в лицо мне глазищи,

Как будто хотят изъявить свой восторг

По поводу лакомой пищи”.

Но тут ван Кук со вздохом сказал:

“Какие ж вы приняли меры?

Как нам убыток предотвратить

Иль снизить его размеры?”

И доктор ответил: “Свою беду

Накликали черные сами.

От их дыханья в трюме смердит

Хуже, чем в свалочной яме.

Но часть, безусловно, подохла с тоски —

Им нужен какой-нибудь роздых.

От скуки безделья лучший рецепт —

Музыка, танцы и воздух”.

Ван Кук вскричал: “Дорогой эскулап!

Совет ваш стоит червонца.

В вас Аристотель воскрес, педагог

Великого македонца!

Клянусь, даже первый в Дельфте мудрец,

Сам президент комитета

По улучшенью тюльпанов — и тот

Не дал бы такого совета!

Музыку! Музыку! Люди, наверх!

Ведите черных на шканцы,

И пусть веселятся под розгами те,

Кому неугодны танцы!”

2

В бездонной лазури мильоны звезд

Горят над простором безбрежным.

Глазам красавиц подобны они,

Загадочным, грустным и нежным.

Они, любуясь, глядят в океан,

Где, света подводного полны,

Фосфоресцируя в розовой мгле,

Шумят сладострастные волны.

На судне свернуты паруса,

Оно лежит без оснастки,

Но палуба залита светом свечей —

Там пенье, музыка, пляски.

На скрипке пиликает рулевой,

Доктор на флейте играет,

Юнга неистово бьет в барабан,

Кок на трубе завывает.

Сто негров, танцуя, беснуются там —

От грохота, звона и пляса

Им душно, им жарко, и цепи, звеня,

Впиваются в черное мясо.

От бешеной пляски судно гудит,

И, с темным от похоти взором,

Иная из черных красоток, дрожа,

Сплетается с голым партнером.

Надсмотрщик — mai tre de plaisir, —

Он хлещет каждое тело,

Чтоб не ленились танцоры плясать

И не стояли без дела.

И ди-дель-дум-дей, и шнед-дере-денг!

На грохот, на гром барабана

Чудовища вод, пробуждаясь от сна,

Плывут из глубин океана.

Спросонья акулы тянутся вверх,

Ворочая туши лениво,

И одурело таращат глаза

На небывалое диво.

И видят, что завтрака час не настал,

И, чавкая сонно губами,

Протяжно зевают — их пасть, как пила,

Усажена густо зубами.

И шнед-дере-денг, и ди-дель-дум-дей —

Все громче и яростней звуки!

Акулы кусают себя за хвост

От нетерпенья и скуки.

 

От музыки их, вероятно, тошнит,

От этого гама и звона.

“Не любящим музыки тварям не верь”, —

Сказал поэт Альбиона.

И ди-дель-дум-дей, и шнед-дере-денг —

Все громче и яростней звуки!

Стоит у мачты мингер ван Кук,

Скрестив молитвенно руки.

“О, господи, ради Христа пощади

Жизнь этих грешников черных!

Не гневайся, боже, на них, ведь они

Глупей скотов безнадзорных.

Помилуй их ради Христа, за нас

Испившего чашу позора!

Ведь если их выживет меньше трехсот,

Погибла моя контора!”

 

АФФРОНТЕНБУРГ

(Замок оскорблений)

Прошли года! Но замок тот

Еще до сей поры мне снится:

Я вижу башню пред собой,

Я вижу слуг дрожащих лица,

И ржавый флюгер, в вышине

Скрипевший злобно и визгливо.

Едва заслышав этот скрип,

Мы все смолкали боязливо.

И долго после мы за ним

Следили, рта раскрыть не смея, —

За каждый звук могло влететь

От старого брюзги Борея.

Кто был умней — совсем замолк.

Там никогда не знали смеха,

Там и невинные слова

Коварно искажало эхо.

В саду у замка старый сфинкс

Дремал на мраморе фонтана,

И мрамор вечно был сухим,

Хоть слезы пил он непрестанно.

 

Проклятый сад! Там нет скамьи,

Там нет заброшенной аллеи,

Где я не лил бы горьких слез,

Где сердце не терзали змеи.

Там не нашлось бы уголка,

Где скрыться мог я от бесчестий,

Где не был уязвлен одной

Из грубых или тонких бестий.

Лягушка, подглядев за мной,

Донос строчила жабе серой,

А та, набравши сплетен, шла

Шептаться с тетушкой виперой.

А тетка с крысой — две кумы,

И, спевшись, обе шельмы вскоре

Спешили в замок — всей родне

Трезвонить о моем позоре.

Рождались розы там весной,

Но не могли дожить до лета:

Их отравлял незримый яд,

И розы гибли до расцвета.

И бедный соловей зачах —

Безгрешный обитатель сада,

Он розам пел свою любовь

И умер от того же яда.

Ужасный сад! Казалось, он

Отягощен проклятьем бога.

Там сердце среди бела дня

Томила темная тревога.

Там все глумилось надо мной,

Там призрак мне грозил зеленый.

Порой мне чудились в кустах

Мольбы, и жалобы, и стоны.

В конце аллеи был обрыв,

Где, разыгравшись на просторе,

В часы прилива, в глубине

Шумело Северное море.

Я уходил туда мечтать,

Там были беспредельны дали.

Тоска, отчаянье и гнев

Во мне, как море, клокотали.

Отчаянье, тоска и гнев,

Как волны, шли бессильной сменой,

Как эти волны, что утес

Дробил, взметая жалкой пеной.

За вольным бегом парусов

Следил я жадными глазами,

Но замок проклятый меня

Держал железными тисками.

О ТЕЛЕОЛОГИИ

Для движенья — труд не лишний!

Две ноги нам дал всевышний,

Чтоб не стали мы все вместе,

Как грибы, торчать на месте.

Жить в застое род людской

Мог бы и с одной ногой.

Дал господь два глаза нам,

Чтоб мы верили глазам.

Верить книгам да рассказам

Можно и с единым глазом.

Дал два глаза нам всесильный,

Чтоб могли мы видеть ясно,

Как, на радость нам, прекрасно

Он устроил мир обильный.

А средь уличного ада

Смотришь в оба поневоле,

Чтоб не стать куда не надо,

Чтоб не отдавить мозоли.

Мы ведь горькие страдальцы,

Если жмет ботинок пальцы.

Две руки даны нам были,

Чтоб вдвойне добро творили,

Но не с тем, чтоб грабить вдвое,

Прикарманивать чужое,

Набивать свои ларцы,

Как иные молодцы.

(Четко их назвать и ясно

Очень страшно и опасно.

Удавить! Да вот беда:

Всё большие господа,

Меценаты, филантропы,

Люди чести, цвет Европы!

А у немцев нет сноровки

Для богатых вить веревки.)

Нос один лишь дал нам бог,

Два нам были бы не впрок:

Сунув их в стакан — едва ли

Мы б вина не разливали.

Бог нам дал один лишь рот,

Ибо два — большой расход.

И с одним сыны земли

Наболтали, что могли.

А двуротый человек

Жрал и лгал бы целый век.

Так — пока во рту жратва,

Не бубнит людское племя,

А имея сразу два —

Жри и лги в любое время.

Нам господь два уха дал.

В смысле формы — идеал!

Симметричны и равны

И чуть-чуть не столь длинны,

Как у серых незлонравных

Наших родственников славных.

Дал господь два уха людям,

Зная, что любить мы будем

То, что пели Моцарт, Глюк...

Будь на свете только стук,

Грохот рези звуковой,

Геморроидальный вой

Мейербера — для него

Нам хватило б одного.

Тевтелинде в поученье

Врал я так па всех парах,

Но она сказала: “Ах!

Божье обсуждать решенье,

Сомневаться, прав ли бог, —

Ах, преступник, ах, безбожник!

Видно, захотел сапог

Быть умнее, чем сапожник!

Но таков уж нрав людской:

Чуть заметим грех какой —

Почему да почему?

Друг, я верила б всему!

Мне понятно то, что бог

Мудро дал нам пару ног,

Глаз, ушей и рук но паре,

Что в одном лишь экземпляре

Подарил нам рот и нос,

Но ответь мне на вопрос:

Почему творец светил

Столь небрежно упростил

Ту срамную вещь, какой

Наделен весь пол мужской,

Чтоб давать продленье роду

И сливать вдобавок воду?

Друг ты мой, иметь бы вам

Дубликаты для раздела

Сих важнейших функций тела.

Ведь они, по всем правам,

Сколь для личности важны,

Столь, равно, и для страны.

Девушку терзает стыд

От сознанья, что разбит

Идеал ее, что он

Так банально осквернен.

И тоска берет Психею:

Ведь какой свершила тур,

А под лампой стал пред нею

Мэнкен-Писсом бог Амур”.

Но на сей резон простой

Я ответил ей: “Постой!

Скуден женский ум и туг!

Ты не видишь, милый друг,

Смысла функций, в чьем зазорном,

Отвратительном, позорном,

Ужасающем контрасте —

Вечный срам двуногой касте.

Пользу бог возвел в систему:

В смене функции машин

Для потребностей мужчин

Экономии проблему

Разрешил наш властелин,

Нужд вульгарных и священных,

Нужд пикантных и презренных

Существо упрощено,

Воедино сведено.

Та же вещь мочу выводит

И потомков производит,

В ту же дудку жарит всяк —

И профессор и босяк,

Грубый перст и пальчик гибкий

Оба рвутся к той же скрипке.

Каждый пьет, и жрет, и дрыхнет,

И все тот же фаэтон

Смертных мчит за Флегетон”.

ПЕСНЬ ПЕСНЕЙ

Женское тело — те же стихи!

Радуясь дням созиданья,

Эту поэму вписал Господь

В книгу судеб мирозданья.

Был у Творца великий час,

Его вдохновенье созрело.

Строптивый, капризный материал

Оформил он ярко и смело.

Воистину женское тело — песнь,

Высокая песнь песней!

Какая певучесть и стройность во всем!

Нет в мире строф прелестней.

Один лишь Вседержитель мог

Такую сделать шею

И голову дать — эту главную мысль —

Кудрявым возглавьем над нею.

А груди! Задорней любых эпиграмм

Бутоны их роз на вершине.

И как восхитительно к месту пришлась

Цезура посредине.

А линии бедер: как решена

Пластическая задача!

Вводная фраза, где фиговый лист —

Тоже большая удача.

А руки и ноги! Тут кровь и плоть,

Абстракции тут не годятся,

Губы — как рифмы, но могут притом

Шутить, целовать и смеяться.

Сама Поэзия во всем,

Поэзия — все движенья.

На гордом челе этой песни печать

Божественного свершенья.

Господь, я славлю гений твой

И все его причуды,

В сравненье с тобой, небесный поэт,

Мы жалкие виршеблуды.

Сам изучал я песнь твою,

Читал ее снова и снова,

Я тратил, бывало, и день и ночь,

Вникая в каждое слово.

Я рад ее вновь и вновь изучать,

И в том не вижу скуки.

Да только высохли ноги мои

От этакой науки.

 

* * *

Как медлит время, как ползет

Оно чудовищной улиткой!

А я лежу не шевелясь,

Терзаемый все той же пыткой.

Ни солнца, ни надежды луч

Не светит в этой темной келье,

И лишь в могилу, знаю сам,

Отправлюсь я на новоселье.

Быть может, умер я давно,

И лишь видения былого

Толпою пестрой по ночам

В мозгу моем проходят снова.

Иль для языческих богов,

Для призраков иного света

Ареной оргий гробовых

Стал череп мертвого поэта?

Из этих страшных, сладких снов,

Бегущих в буйной перекличке,

Поэта мертвая рука

Стихи слагает по привычке.

* * *

Цветы, что Матильда в лесу нарвала

И, улыбаясь, принесла,

Я с тайным ужасом, с тоскою

Молящей отстранил рукою.

Цветы мне говорят, дразня,

Что гроб раскрытый ждет меня,

Что, вырванный из жизни милой,

Я — труп, не принятый могилой.

Мне горек аромат лесной!

От этой красоты земной,

От мира, где радость, где солнце и розы,

Что мне осталось? — Только слезы.

Где счастья шумная пора?

Где танцы крыс в Grand Ope ra?

Я слышу теперь, в гробовом молчанье,

Лишь крыс кладбищенских шуршанье.

О, запах роз! Он прошлых лет

Воспоминанья, как балет,

Как рой плясуний на подмостках

В коротких юбочках и в блестках,

 

Под звуки цитр и кастаньет

Выводит вновь из тьмы на свет.

Но здесь их песни, пляски, шутки

Так раздражающи, так жутки.

Цветов не надо. Мне тяжело

Внимать их рассказам о том, что прошло,

Звенящим рассказам веселого мая.

Я плачу, прошлое вспоминая.

 

* * *

В мозгу моем пляшут, бегут и шумят

Леса, холмы и долины.

Сквозь дикий сумбур я вдруг узнаю

Обрывок знакомой картины.

В воображенье встает городок,

Как видно, наш Годесберг древний.

Я вновь на скамье под липой густой

Сижу перед старой харчевней.

Так сухо во рту, будто солнце я съел,

Я жаждой смертельной измаян!

Вина мне! Из лучшей бочки вина!

Скорей наливайте, хозяин!

Течет, течет в мою душу вино,

Кипит, растекаясь по жилам,

И тушит попутно в гортани моей

Пожар, зажженный светилом.

Еще мне кружку! Я первую пил

Без должного восхищенья,

В какой-то рассеянности тупой.

Вино, я прошу прощенья!

Смотрел я на Драхенфельс, в блеске зари

Высокой романтики полный,

На отраженье руин крепостных,

Глядящихся в рейнские волны.

Я слушал, как пел виноградарь в саду

И зяблик — в кустах молочая.

Я пил без чувства и о вине

Не думал, вино поглощая.

Теперь же я, сунув нос в стакан,

Вино озираю сначала

И после уж пью. А могу и теперь,

Не глядя, хлебнуть как попало.

Но что за черт! Пока я пью,

Мне кажется, стал я двоиться,

Мне кажется, точно такой же, как я,

Пьянчуга напротив садится.

Он бледен и худ, ни кровинки в лице,

Он выглядит слабым и хворым,

И так раздражающе смотрит в глаза,

С насмешкой и горьким укором.

Чудак утверждает, что он — это я,

Что мы с ним одно и то же,

Один несчастный больной человек

В бреду, на горячечном ложе,

Что здесь не харчевня, не Годесберг,

А дальний Париж и больница...

Ты лжешь мне, бледная немочь, ты лжешь!

Не смей надо мною глумиться!

Смотри, я здоров и, как роза, румян,

Я так силен — просто чудо!

И если рассердишь меня, берегись!

Тебе придется худо!

“Дурак!” — вздохнул он, плечами пожав,

И это меня взорвало.

Откуда ты взялся, проклятый двойник?

Я начал дубасить нахала.

Но странно, свое второе “я”

Наотмашь я бью кулаками,

А шишки наставляю себе

И весь покрыт синяками.

От этой драки внутри у меня

Все пересохло снова.

Хочу вина попросить — не могу,

В губах застревает слово.

Я грохаюсь об пол и, словно сквозь сон,

Вдруг слышу: “Примочки к затылку

И снова микстуру — по ложке в час,

Пока не кончит бутылку”.

* * *

В часах песочная струя

Иссякла понемногу.

Сударыня ангел, супруга моя,

То смерть меня гонит в дорогу.

Смерть из дому гонит меня, жена,

Тут не поможет сила.

Из тела душу гонит она,

Душа от страха застыла.

Не хочет блуждать неведомо где,

С уютным гнездом расставаться,

И мечется, как блоха в решете,

И молит: “Куда ж мне деваться?”

Увы, не поможешь слезой да мольбой,

Хоть плачь, хоть ломай себе руки!

Ни телу с душой, ни мужу с женой

Ничем не спастись от разлуки.

* * *

Цветами цвел мой путь весенний,

Но лень срывать их было мне.

Я мчался, в жажде впечатлений,

На быстроногом скакуне.

Теперь, уже у смерти в лапах,

Бессильный, скрюченный, больной,

Я слышу вновь дразнящий запах

Цветов, не сорванных весной.

Из них одна мне, с юной силой,

Желтофиоль волнует кровь.

Как мог я сумасбродки милой

Отвергнуть пылкую любовь!

Но поздно! Пусть поглотит Лета

Бесплодных сожалений гнет

И в сердце вздорное поэта

Забвенье сладкое прольет.

* * *

Завидовать жизни любимцев судьбы

Смешно мне, но я поневоле

Завидовать их смерти стал —

Кончине без муки, без боли.

В роскошных одеждах, с венком на челе,

В разгаре веселого пира,

Внезапно скошенные серпом,

Они уходят из мира.

И, в праздничном платье, в убранстве из роз,

До старости бодры и юны,

С улыбкой покидают жизнь

Все фавориты Фортуны.

Сухотка их не извела,

У мертвых приличная мина.

Достойно вводит их в свой круг

Царевна Прозерпина.

Завидный жребий! А я семь лет,

С недугом тяжким в теле,

Терзаюсь — и не могу умереть,

И корчусь в моей постели.

О господи, пошли мне смерть,

Внемли моим рыданьям!

Ты сам ведь знаешь, у меня

Таланта нет к страданьям.

Прости, но твоя нелогичность, господь,

Приводит меня в изумленье.

Ты создал поэта-весельчака

И портишь ему настроенье!

От боли веселый мой нрав зачах,

Ведь я уже меланхолик!

Кончай эти шутки, не то из меня

Получится католик!

Тогда я вой подниму до небес

По обычаю добрых папистов.

Не допусти, чтоб так погиб

Умнейший из юмористов!

* * *

Мой день был ясен, ночь моя светла,

Всегда венчал народ мой похвалами

Мои стихи. В сердцах рождая пламя,

Огнем веселья песнь моя текла.

Цветет мой август, осень не пришла,

Но жатву снял я, — хлеб лежит скирдами.

И что ж? Покинуть мир с его дарами,

Покинуть все, чем эта жизнь мила!

Рука дрожит. Ей лира изменила.

Ей не поднять бокала золотого,

Откуда прежде пил я своевольно.

О, как страшна, как мерзостна могила

Как сладостен уют гнезда земного!

И как расстаться горестно и больно!

ENFANT PERDU 1

Как часовой, на рубеже Свободы

Лицом к врагу стоял я тридцать лет.

Я знал, что здесь мои промчатся годы,

И я не ждал ни славы, ни побед.

Пока друзья храпели беззаботно,

Я бодрствовал, глаза вперив во мрак.

(В иные дни прилег бы сам охотно,

Но спать не мог под храп лихих вояк.)

Порой от страха сердце холодело

(Ничто не страшно только дураку!) —

Для бодрости высвистывал я смело

Сатиры злой звенящую строку.

Ружье в руке, всегда на страже ухо —

Кто б ни был враг, ему один конец!

Вогнал я многим в мерзостное брюхо

Мой раскаленный, мстительный свинец.

Но что таить! И враг стрелял порою

Без промаха — забыл я ранам счет.

Теперь — увы! я все равно не скрою —

Слабеет тело, кровь моя течет...

Свободен пост! Мое слабеет тело...

Один упал — идут другие вслед.

Я не сдаюсь! Мое оружье цело!

Но в этом сердце крови больше нет.

ГЕРМАНИЯ. ЗИМНЯЯ СКАЗКА

ПРЕДИСЛОВИЕ

Я написал эту поэму в январе месяце нынешнего года, и вольный воздух Парижа, просквозивший мои стихи, чрезмерно заострил многие строфы. Я не преминул немедленно смягчить и вырезать все несовместимое с немецким климатом. Тем не менее, когда в марте месяце рукопись была отослана в Гамбург моему издателю, последний поставил мне на вид некоторые сомнительные места. Я должен был еще раз предаться роковому занятию — переделке рукописи, и тогда-то серьезные тона померкли или были заглушены веселыми бубенцами юмора.

В злобном нетерпении я снова сорвал с некоторых голых мыслей фиговые листочки и, может быть, ранил иные чопорно-неприступные уши. Я очень сожалею об этом, но меня утешает сознание, что и более великие писатели повинны в подобных преступлениях. Я не имею в виду Аристофана, так как последний был слепым язычником, и его афинская публика, хотя и получила классическое образование, мало считалась с моралью. Уже скорее я мог бы сослаться на Сервантеса и Мольера: первый писал для высокой знати обеих Кастилий, а второй — для великого короля и великого версальского Двора! Ах, я забываю, что мы живем в крайне буржуазное время, и с сожалением предвижу, что многие дочери образованных сословий, населяющих берега Шпрее, а то и Альстера, сморщат по адресу моих бедных стихов свои более или менее горбатые носики.

Но с еще большим прискорбием я предвижу галдеж фарисеев национализма, которые разделяют антипатии правительства, пользуются любовью и уважением цензуры и задают тон в газетах, когда дело идет о нападении на иных врагов, являющихся одновременно врагами их высочайших повелителей. Наше сердце достаточно вооружено против негодования этих доблестных лакеев в черно-красно-золотых ливреях. Я уже слышу их пропитые голоса: “Ты оскорбляешь даже наши цвета, предатель отечества, французофил, ты хочешь отдать французам свободный Рейн!”

Успокойтесь! Я буду уважать и чтить ваши цвета, если они этого заслужат, если перестанут быть забавой холопов и бездельников. Водрузите черно-красно-золотое знамя на вершине немецкой мысли, сделайте его стягом свободного человечества, и я отдам за него кровь моего сердца.

Успокойтесь! Я люблю отечество не меньше, чем вы. Из-за этой любви я провел тринадцать лет в изгнании, но именно из-за этой любви возвращаюсь в изгнание, может быть, навсегда, без хныканья и кривых страдальческих гримас. Я французофил, я друг французов, как и всех людей, если они разумны и добры; я сам не настолько глуп или зол, чтобы желать моим немцам или французам, двум избранным великим народам, свернуть себе шею на благо Англии и России, к злорадному удовольствию всех юнкеров и попов земного шара.

Успокойтесь! Я никогда не уступлю французам Рейна, уже по той простой причине, что Рейн принадлежит мне. Да, мне принадлежит он по неотъемлемому праву рождения, — я вольный сын свободного Рейна, но я еще свободнее, чем он: на его берегу стояла моя колыбель, и я отнюдь не считаю, что Рейн должен принадлежать кому-то другому, а не детям его берегов.

Эльзас и Лотарингию я не могу, конечно, присвоить Германии с такой же легкостью, как вы, ибо люди этих стран крепко держатся за Францию, благодаря законам равенства и тем свободам, которые так приятны буржуазной душе, но для желудка масс оставляют желать многого. А между тем Эльзас и Лотарингия снова примкнут к Германии, когда мы закончим то, что начали французы, когда мы опередим их в действии, как опередили уже бога, живущего на земле в человеке, мы спасем от его униженья, когда мы станем освободителями бога, когда бедному, обездоленному народу, осмеянному гению и опозоренной красоте мы вернем их прежнее величие, как говорили и пели наши великие мастера и как хотим этого в области мысли, если мы взлетим до крайних ее выводов и разрушим рабство в его последнем убежище — на небе, когда мы, —мы, молодые. Да, не только Эльзас и Лотарингия, но вся Франция станет нашей, вся Европа, весь мир, — весь мир будет немецким! О таком назначении и всемирном господстве Германии я часто мечтаю, бродя под дубами. Таков мой патриотизм.

В ближайшей книге я вернусь к этой теме с крайней решимостью, с полной беспощадностью, но, конечно, и с полной лояльностью. Я с уважением встречу самые резкие нападки, если они будут продиктованы искренним убеждением.

Я терпеливо прощу и злейшую враждебность. Я отвечу даже глупости, если она будет честной. Но все мое молчаливое презрение я брошу беспринципному ничтожеству, которое из жалкой зависти или нечистоплотных личных интересов захочет опорочить в общественном мнении мое доброе имя, прикрывшись маской патриотизма, а то, чего доброго, религии или морали.

Иные ловкачи так умело пользовались для этого анархическим состоянием нашей литературно-политической прессы, что я только диву давался. Поистине, Шуфтерле не умер, он еще жив и много лет уже стоит во главе прекрасно организованной банды литературных разбойников, которые обделывают свои делишки в богемских лесах нашей политической прессы, сидят, притаившись, за каждым кустом, за каждым листком, и повинуются малейшему свисту своего достойного атамана.

Еще одно слово. “Зимняя сказка” замыкает собою “Новые стихотворения”, которые в данный момент выходят в издательстве Гофмана и Кампе. Чтобы добиться выхода поэмы отдельной книгой, мой издатель должен был представить ее на особое рассмотрение властей предержащих, и новые варианты и пропуски являются плодом этой высочайшей критики.

Гамбург, 17 сентября 1844 года

Генрих Гейне

ПРОЩАНИЕ С ПАРИЖЕМ

Прощай, Париж, прощай, Париж,

Прекрасная столица,

Где все ликует и цветет,

Поет и веселится!

В моем немецком сердце боль,

Мне эта боль знакома,

Единственный врач исцелил бы меня

И он на севере, дома.

Он знаменит уменьем своим,

Он лечит быстро и верно,

Но, признаюсь, от его микстур

Мне уж заранее скверно.

Прощай, чудесный французский народ,

Мои веселые братья!

От глупой тоски я бегу, чтоб скорей

Вернуться в ваши объятья.

Я даже о запахе торфа теперь

Вздыхаю не без грусти,

Об овцах в Люнебургской степи,

О репе, о капусте.

О грубости нашей, о табаке,

О пиве, пузатых бочках,

О толстых гофратах, ночных сторожах,

О розовых пасторских дочках.

И мысль увидеть старушку-мать,

Признаться, давно я лелею.

Ведь скоро уже тринадцать лет,

Как мы расстались с нею.

Прощай, моя радость, моя жена,

Тебе не понять эту муку.

Я так горячо обнимаю тебя —

И сам тороплю разлуку.

Жестоко терзаясь, — от счастья с тобой,

От высшего счастья бегу я.

Мне воздух Германии нужно вдохнуть,

Иль я погибну, тоскуя.

До боли доходит моя тоска,

Мой страх, мое волненье.

Предчувствуя близость немецкой земли,

Нога дрожит в нетерпенье.

Но скоро, надеюсь, я стану здоров,

Опять в Париж прибуду

И к Новому году тебе привезу

Подарков целую груду.

ГЛАВА 1

То было мрачной порой ноября.

Хмурилось небо сурово.

Дул ветер. Холодным, дождливым днем

Вступал я в Германию снова.

И вот я увидел границу вдали,

И сразу так сладко и больно

В груди защемило. И, что таить, —

Я прослезился невольно.

Но вот я услышал немецкую речь,

И даже выразить трудно:

Казалось, что сердце кровоточит,

Но сердцу было так чудно!

То пела арфистка — совсем дитя,

И был ее голос фальшивым,

Но чувство правдивым. Я слушал ее,

Растроганный грустным мотивом.

И пела она о муках любви,

О жертвах, о свиданье

В том лучшем мире, где душе

Неведомо страданье.

И пела она о скорби земной,

О счастье, так быстро летящем,

О райских садах, где потонет душа

В блаженстве непреходящем.

То старая песнь отреченья была,

Легенда о радостях неба,

Которой баюкают глупый народ,

Чтоб не просил он хлеба.

Я знаю мелодию, знаю слова,

Я авторов знаю отлично:

Они без свидетелей тянут вино,

Проповедуя воду публично.

Я новую песнь, я лучшую песнь

Теперь, друзья, начинаю:

Мы здесь, на земле, устроим жизнь

На зависть небу и раю.

При жизни счастье нам подавай!

Довольно слез и муки!

Отныне ленивое брюхо кормить

Не будут прилежные руки.

А хлеба хватит нам для всех, —

Закатим пир на славу!

Есть розы и мирты, любовь, красота

И сладкий горошек в приправу.

Да, сладкий горошек найдется для всех,

А неба нам не нужно, —

Пусть ангелы да воробьи

Владеют небом дружно!

Скончавшись, крылья мы обретем,

Тогда и взлетим в их селенья,

Чтоб самых блаженных пирожных вкусить

И пресвятого печенья.

Вот новая песнь, лучшая песнь!

Ликуя, поют миллионы!

Умолкнул погребальный звон,

Забыты надгробные стоны!

С прекрасной Европой помолвлен теперь

Свободы юный гений, —

Любовь призывает счастливцев на пир,

На радостный пир наслаждений.

И пусть обошлось у них без попа —

Их брак мы считаем законным!

Хвала невесте, и жениху,

И детям, еще не рожденным!

Венчальный гимн эта новая песнь,

Лучшая песнь поэта!

В моей душе восходит звезда

Высокого обета.

И сонмы созвездий пылают кругом,

Текут огневыми ручьями.

В волшебном приливе сил я могу

Дубы вырывать с корнями.

Живительный сок немецкой земли

Огнем напоил мои жилы.

Гигант, материнской коснувшись груди,

Исполнился новой силы.

ГЛАВА 2

Малютка все распевала песнь

О светлых горних странах.

Чиновники прусской таможни меж тем

Копались в моих чемоданах.

Обнюхали все, раскидали кругом

Белье, платки, манишки,

Ища драгоценности, кружева

И нелегальные книжки.

Глупцы, вам ничего не найти,

И труд ваш безнадежен!

Я контрабанду везу в голове,

Не опасаясь таможен.

Я там ношу кружева острот

Потоньше брюссельских кружев —

Они исколют, изранят вас,

Свой острый блеск обнаружив.

В моей голове сокровища все,

Венцы грядущим победам,

Алмазы нового божества,

Чей образ высокий неведом.

И много книг в моей голове,

Поверьте слову поэта!

Как птицы в гнезде, там щебечут стихи,

Достойные запрета.

И в библиотеке сатаны

Нет более колких басен,

Сам Гофман фон Фаллерслебен для вас

Едва ли столь опасен.

Один пассажир, сосед мой, сказал,

И тон его был непреложен:

“Пред вами в действии Прусский Союз,

-Большая система таможен.

Таможенный союз — залог

Национальной жизни.

Он цельность и единство даст

Разрозненной отчизне.

Нас внешним единством свяжет он,

Как говорят, матерьяльным.

Цензура единством наш дух облечет

Поистине идеальным.

Мы станем отныне едины душой,

Едины мыслью и телом,

Германии нужно единство теперь

И в частностях и в целом”.

ГЛАВА 3

В Ахене, в древнем соборе, лежит

Carolus Magnus — Великий,

Не следует думать, что это Карл

Майер из швабской клики.

Я не хотел бы, как мертвый монарх,

Лежать в гробу холодном;

Уж лучше на Неккаре в Штуккерте жить

Поэтом, пускай негодным.

В Ахене даже у псов хандра —

Лежат, скуля беззвучно:

“Дай, чужеземец, нам пинка,

А то нам очень скучно!”

Я в этом убогом сонливом гнезде

Часок пошатался уныло

И, встретив прусских военных, нашел,

Что все осталось, как было.

Высокий красный воротник,

Плащ серый, все той же моды.

“Мы в красном видим французскую кровь”,-

Пел Кернер в прежние годы.

Смертельно тупой, педантичный народ!

Прямой, как прежде, угол

Во всех движеньях. И подлая спесь

В недвижном лице этих пугал,

Шагают, ни дать ни взять, — манекен,

Муштра у них на славу!

Иль проглотили палку они,

Что их обучала уставу?

Да, фухтель не вывелся, он только внутрь

Ушел, как память о старом.

Сердечное “ты” о прежнем “он”

Напоминает недаром.

И, в сущности, ус, как новейший этап,

Достойно наследовал косам!

Коса висела на спине,

Теперь — висит под носом.

Зато кавалерии новый костюм

И впрямь придуман не худо:

Особенно шлем достоин похвал,

А шпиц на шлеме — чудо!

 

Тут вам и рыцарство и старина,

Все так романтически дико,

Что вспомнишь Иоганну де Монфокон,

Фуке, и Брентано, и Тика.

Тут вам оруженосцы, пажи,

Отличная, право, картина:

У каждого в сердце — верность и честь,

На заднице — герб господина.

Тут вам и турнир, и крестовый поход,

Служенье даме, обеты, —

Не знавший печати, хоть набожный век,

В глаза не видавший газеты.

Да, да, сей шлем понравился мне.

Он — плод высочайшей заботы.

Его изюминка — острый шпиц!

Король — мастак на остроты!

Боюсь только, с этой романтикой — грех:

Ведь если появится тучка,

Новейшие молнии неба на вас

Притянет столь острая штучка.

Советую выбрать полегче убор

И на случай военной тревоги —

При бегстве средневековый шлем

Стеснителен в дороге!

На почте я знакомый герб

Увидел над фасадом,

И в нем— ненавистную птицу, чей глаз

Как будто брызжет ядом.

 

О, мерзкая тварь, попадешься ты мне, —

Я рук не пожалею!

Выдеру когти и перья твои,

Сверну проклятой шею!

 

На шест высокий вздерну тебя,

Для всех открою заставы

И рейнских вольных стрелков повелю

Созвать для веселой забавы.

Венец и державу тому молодцу,

Что птицу сшибет стрелою.

Мы крикнем: “Да здравствует король!”

И туш сыграем герою.

ГЛАВА 4

Мы поздно вечером прибыли в Кельн.

Я Рейна услышал дыханье,

Немецкий воздух пахнул мне в лицо

И вмиг оказал влиянье

На мой аппетит. Я омлет с ветчиной

Вкусил благоговейно,

Но был он, к несчастью, пересолен, —

Пришлось заказать рейнвейна.

И ныне, как встарь, золотится рейнвейн

В зеленоватом стакане.

Но лишнего хватишь — ударит в нос,

И голова в тумане.

Так сладко щекочет в носу! А душа

Растаять от счастья готова.

Меня потянуло в пустынную ночь —

Бродить по городу снова.

Дома смотрели мне в лицо,

И было желанье в их взгляде

Скорей рассказать мне об этой земле,

О Кельне, священном граде.

Сетями гнусными святош

Когда-то был Кельн опутан.

Здесь было царство темных людей,

Но здесь же был Ульрих фон Гуттен.

Здесь церковь на трупах плясала канкан,

Свирепствуя беспредельно,

Строчил доносы подлые здесь

Гохстраатен — Менцель Кельна.

Здесь книги жгли и жгли людей,

Чтоб вытравить дух крамольный,

И пели при этом, славя творца

Под радостный звон колокольный.

Здесь глупость и злоба крутили любовь

Иль грызлись, как псы над костью.

От их потомства и теперь

Разит фанатической злостью.

Но вот он! В ярком сиянье луны

Неимоверной махиной,

Так дьявольски черен, торчит в небеса

Собор над водной равниной.

 

Бастилией духа он должен был стать;

Святейшим римским пролазам

Мечталось: “Мы в этой гигантской тюрьме

Сгноим немецкий разум”.

Но Лютер сказал знаменитое: “Стой!”,

И триста лет уже скоро,

Как прекратилось навсегда

Строительство собора.

Он не был достроен — и благо нам!

Ведь в этом себя проявила

Протестантизма великая мощь,

Германии новая сила.

Вы, жалкие плуты, Соборный союз,

Не вам — какая нелепость! —

Не вам воскресить разложившийся труп,

Достроить старую крепость.

О, глупый бред! Бесполезно теперь,

Торгуя словесным елеем,

Выклянчивать грош у еретиков,

Ходить за подачкой к евреям.

 

Напрасно будет великий Франц Лист

Вам жертвовать сбор с выступлений!

Напрасно будет речами блистать

Король — доморощенный гений!

 

Не будет закончен Кельнский собор,

Хоть глупая швабская свора

Прислала корабль наилучших камней

На построенье собора.

 

Не будет закончен — назло воронью

И совам той гнусной породы,

Которой мил церковный мрак

И башенные своды.

И даже такое время придет,

Когда без особого спора,

Не кончив зданье, соорудят

Конюшню из собора.

« Но если собор под конюшню отдать,

С мощами будет горе.

Куда мы денем святых волхвов,

Лежащих в алтарном притворе?”

Пустое! Ну время ль возиться теперь

С делами церковного клира!

Святым царям из восточной земли

Найдется другая квартира.

А впрочем, я дам превосходный совет:

Им лучшее место, поверьте, —

Те клетки железные, что висят

На башне Санкт-Ламберти.

А если один из троих пропал —

Невелика утрата:

Повесьте подле восточных царей

Их западного собрата.

ГЛАВА 5

И, к Рейнскому мосту придя наконец

В своем бесцельном блужданье,

Я увидал, как старый Рейн

Струится в лунном сиянье.

“Привет тебе, мой старый Рейн!

Ну как твое здоровье?

Я часто вспоминал тебя

С надеждой и любовью”.

И странно: кто-то в темной воде

Зафыркал, закашлялся глухо,

И хриплый старческий голос вдруг

Мое расслышало ухо:

“Здорово, мой мальчик, я очень рад,

Что вспомнил ты старого друга.

Тринадцать лет я тебя не видал,

Подчас приходилось мне туго.

Я в Бибрихе наглотался камней,

А это, знаешь, не шутка;

Но те стихи, что Беккер творит,

Еще тяжелей для желудка.

Он девственницей сделал меня,

Какой-то недотрогой,

Которая свой девичий венок

Хранит в непорочности строгой.

Когда я слышу глупую песнь,

Мне хочется вцепиться

В свою же бороду. Я готов

В самом себе утопиться.

Французам известно, что девственность я

Утратил волею рока,

Ведь им уж случалось меня орошать

Струями победного сока.

Глупейшая песня! Глупейший поэт!

Он клеветал без стесненья,

Скомпрометировал просто меня

С политической точки зренья.

Ведь если французы вернутся сюда,

Ну что я теперь им отвечу?

А кто, как не я, молил небеса

Послать нам скорую встречу!

Я так привязан к французикам был,

Любил их милые штучки.

Они и теперь еще скачут, поют

И носят белые брючки?

Их видеть рад я всей душой,

Но я боюсь их насмешек:

Иной раз таким подденут стихом,

Что не раскусишь орешек.

Тотчас прибежит Альфред де Мюссе,

Задира желторотый,

И первый пробарабанит мне

Свои дрянные остроты”.

И долго бедный старый Рейн

Мне жаловался глухо.

Как мог, я утешил его и сказал

Для ободренья духа:

“Не бойся, мой старый, добрый Рейн,

Не будут глумиться французы:

Они уж не те французы теперь —

У них другие рейтузы.

Рейтузы их не белы, а красны,

У них другие пряжки,

Они не скачут, не поют,

Задумчивы стали, бедняжки.

У них не сходят с языка

И Кант, и Фихте, и Гегель.

Пьют черное пиво, курят табак,

Нашлись и любители кегель.

Они филистеры, так же, как мы,

И даже худшей породы.

Они Генгстенбергом клянутся теперь,

Вольтер там вышел из моды.

Альфред де Мюссе, в этом ты прав,

И нынче мальчишка вздорный,

Но ты не горюй: мы запрем на замок

Его язычок задорный.

Пускай протрещит он плохой каламбур, —

Мы штучку похуже устроим:

Просвищем, что у прелестных дам

Бывало с нашим героем.

А Беккер — да ну его, добрый мой Рейн,

Не думай о всяком вздоре!

Ты песню получше услышишь теперь,

Прощай, мы свидимся вскоре”.

ГЛАВА 6

Вслед Паганини бродил, как тень,

Свой Spiritus familiaris,

То псом, то критиком становясь, —

Покойным Георгом Гаррис.

Бонапарту огненный муж возвещал,

Где ждет героя победа.

Свой дух и у Сократа был,

И это не признаки бреда.

Я сам, засидевшись в ночи у стола

В погоне за рифмой крылатой,

Не раз замечал, что за мною стоит

Неведомый соглядатай.

Он что-то держал под черным плащом,

Но вдруг — на одно мгновенье —

Сверкало, будто блеснул топор,

И вновь скрывалось виденье.

Он был приземист, широкоплеч,

Глаза — как звезды, блестящи.

Писать он мне никогда не мешал,

Стоял в отдаленье чаще.

Я много лет не встречался с ним,

Приходил он, казалось, бесцельно,

Но вдруг я снова увидел его

В полночь на улицах Кельна.

Мечтая, блуждал я в ночной тишине

И вдруг увидал за спиною

Безмолвную тень. Я замедлил шаги

И стал. Он стоял за мною.

Стоял, как будто ждал меня,

И вновь зашагал упорно,

Лишь только я двинулся. Так пришли

Мы к площади соборной.

Мне страшен был этот призрак немой!

Я молвил: “Открой же хоть ныне,

Зачем преследуешь ты меня

В полуночной пустыне?

Зачем ты приходишь, когда все спит,

Когда все немо и глухо,

Но в сердце — вселенские чувства, и мозг

Пронзают молнии духа.

О, кто ты, откуда? Зачем судьба

Нас так непонятно связала?

Что значит блеск под плащом твоим,

Подобный блеску кинжала?

Ответ незнакомца был крайне сух

И даже флегматичен:

“Пожалуйста, не заклинай меня,

Твой тон чересчур патетичен.

Знай, я не призрак былого, не тень,

Покинувшая могилу.

Мне метафизика ваша чужда,

Риторика не под силу.

У меня практически трезвый уклад,

Я действую твердо и ровно,

И, верь мне, замыслы твои

Осуществлю безусловно.

Тут, может быть, даже и годы нужны,

Ну что ж, подождем, не горюя.

Ты — мысль, я — действие твое,

И в жизнь мечты претворю я.

Да, ты судья, а я палач,

И я, как раб молчаливый,

Исполню каждый твой приговор,

Пускай несправедливый.

Пред консулом ликтор шел с топором,

Согласно обычаю Рима.

Твой ликтор, ношу я топор за тобой

Для прочего мира незримо.

Я ликтор твой, я иду за тобой,

И можешь рассчитывать смело

На острый этот судейский топор.

Итак, ты — мысль, я — дело”.

ГЛАВА 7

Вернувшись домой, я разделся и вмиг

Уснул, как дитя в колыбели.

В немецкой постели так сладко спать,

Притом в пуховой постели!

Как часто мечтал я с глубокой тоской

О мягкой немецкой перине,

Вертясь на жестком тюфяке

В бессонную ночь на чужбине!

И спать хорошо, и мечтать хорошо

В немецкой пуховой постели,

Как будто сразу с немецкой души

Земные цепи слетели.

И, все презирая, летит она ввысь,

На самое небо седьмое.

Как горды полеты немецкой души

Во сне, в ее спальном покое!

Бледнеют боги, завидев ее.

В пути, без малейших усилий,

Она срывает сотни звезд

Ударом мощных крылий.

Французам и русским досталась земля,

Британец владеет морем.

Зато в воздушном царстве грез

Мы с кем угодно поспорим.

Там гегемония нашей страны,

Единство немецкой стихии.

Как жалко ползают по земле

Все нации другие!

Я крепко заснул, и снилось мне,

Что снова блуждал я бесцельно

В холодном сиянье полной луны

По гулким улицам Кельна.

И всюду за мной скользил по пятам

Тот черный, неумолимый.

Я так устал, я был разбит —

Но бесконечно шли мы!

Мы шли без конца, и сердце мое

Раскрылось зияющей раной,

И капля за каплей алая кровь

Стекала на грудь непрестанно.

Я часто обмакивал пальцы в кровь

И часто, в смертельной истоме,

Своею кровью загадочный знак

Чертил на чьем-нибудь доме.

И всякий раз, отмечая дом

Рукою окровавленной,

Я слышал, как, жалобно плача, вдали

Колокольчик звенит похоронный.

Меж тем побледнела, нахмурясь, луна

На пасмурном небосклоне.

Неслись громады клубящихся туч,

Как дикие черные копи.

И всюду за мной скользил по пятам,

Скрывая сверканье стали,

Мои черный спутник. И долго мы с ним

Вдоль темных улиц блуждали.

Мы шли и шли, наконец глазам

Открылись гигантские формы:

Зияла раскрытая настежь дверь—

И так проникли в собор мы.

В чудовищной бездне царила ночь,

А холод был — как в могиле,

И, только сгущая бездонную тьму,

Лампады робко светили.

Я медленно брел вдоль огромных подпор

В гнетущем безмолвии храма

И слышал только мерный шаг,

За мною звучавший упрямо.

Но вот открылась в блеске свечей

В убранстве благоговейном,

Вся в золоте и драгоценных камнях

Капелла трех королей нам.

О чудо! Три святых короля,

Чей смертный сон так долог,

Теперь на саркофагах верхом

Сидели, откинув полог.

Роскошный и фантастичный убор

Одел гнилые суставы,

Прикрыты коронами черепа,

В иссохших руках — державы.

Как остовы кукол, тряслись костяки,

Покрытые древней пылью.

Сквозь благовонный фимиам

Разило смрадной гнилью.

Один из них тотчас задвигал ртом

И начал без промедленья

Выкладывать, почему от меня

Он требует уваженья.

Во-первых, потому, что он мертв,

Во-вторых, он монарх державный,

И, в-третьих, он святой. Но меня

Не тронул сей перечень славный.

И я ответил ему, смеясь:

“Твое проиграно дело!

В преданья давней старины

Ты отошел всецело.

Прочь! Прочь! Ваше место—в холодной земле.

Всему живому вы чужды,

А эти сокровища жизнь обратит

Себе на насущные нужды.

Веселая конница будущих лет

Займет помещенья собора.

Убирайтесь! Иль вас раздавят, как вшей,

И выметут с кучей сора!”

Я кончил и отвернулся от них,

И грозно блеснул из мрака

Немого спутника грозный топор,

Он понял все, без знака,

Приблизился и, взмахнув топором,

Пока я медлил у двери,

Свалил и расколошматил в пыль

Скелеты былых суеверий.

И жутко, отдавшись гулом во тьме,

Удары прогудели.

Кровь хлынула из моей груди,

И я вскочил с постели.

ГЛАВА 8

От Кельна до Гагена стоит проезд

Пять талеров прусской монетой.

Я не попал в дилижанс, и пришлось

Тащиться почтовой каретой.

Сырое осеннее утро. Туман.

В грязи увязала карета.

Но жаром сладостным была

Вся кровь моя согрета.

О, воздух отчизны! Я вновь им дышал,

Я пил аромат его снова.

А грязь на дорогах! То было дерьмо

Отечества дорогого.

Лошадки радушно махали хвостом,

Как будто им с детства знаком я.

И были мне райских яблок милей

Помета их круглые комья.

Вот Мюльгейм. Чистенький городок.

Чудесный нрав у народа!

Я проезжал здесь последний раз

Весной тридцать первого года.

Тогда природа была в цвету,

И весело солнце смеялось,

И птицы пели любовную песнь,

И людям сладко мечталось.

Все думали: “Тощее рыцарство нам

Покажет скоро затылок.

Мы им вослед презентуем вина

Из длинных железных бутылок.

И, стяг сине-красно-белый взметнув,

Под песни и пляски народа,

Быть может, и Бонапарта для нас

Из гроба поднимет Свобода”.

О, господи! Рыцари все еще здесь!

Иные из этих каналий

Пришли к нам сухими, как жердь, а у нас

Толщенное брюхо нажрали.

Поджарая сволочь, сулившая нам

Любовь, Надежду, Веру,

Успела багровый нос нагулять,

Рейнвейном упившись не в меру.

Свобода, в Париже ногу сломав,

О песнях и плясках забыла.

Ее трехцветное знамя грустит,

На башнях повиснув уныло.

А император однажды воскрес,

Но уже без огня былого,

Британские черви смирили его,

И слег он безропотно снова.

Я сам провожал катафалк золотой,

Я видел гроб золоченый.

Богини победы его несли

Под золотою короной.

Далёко, вдоль Елисейских полей,

Под аркой Триумфальной,

В холодном тумане, по снежной грязи

Тянулся кортеж погребальный.

 

Фальшивая музыка резала слух,

Все музыканты дрожали

От стужи. Глядели орлы со знамен

В такой глубокой печали.

 

И взоры людей загорались огнем

Оживших воспоминании.

Волшебный сон империи вновь

Сиял в холодном тумане.

 

Я плакал сам в тот скорбный день

Слезами горя немого,

Когда звучало “Vive 1'Empereur!1

Как страстный призыв былого.

ГЛАВА 9

Из Кельна в семь сорок пять

Я снова пустился в дорогу,

И в Гаген мы прибыли около трех.

Теперь — закусим немного!

Накрыли. Весь старонемецкий стол

Найдется здесь, вероятно,

Сердечный привет тебе, свежий салат,

Как пахнешь ты ароматно!

Каштаны с подливкой в капустных листах

Я в детстве любил не вас ли?

Здорово, моя родная треска,

Как мудро ты плаваешь в масле!

Кто к чувству способен, тому всегда

Аромат его родины дорог.

Я очень люблю копченую сельдь,

И яйца, и жирный творог.

Как бойко плясала в жиру колбаса!

А эти дрозды-милашки,

Амурчики в муссе, хихикали мне,

Лукавые строя мордашки.

“Здорово, земляк! — щебетали они.—

Ты где же так долго носился?

Уж верно, ты в чужой стороне

С чужою птицей водился?”

Стояла гусыня на столе,

Добродушно-простая особа.

Быть может, она любила меня,

Когда мы были молоды оба.

Она, подмигнув значительно мне,

Так нежно, так грустно смотрела!

Она обладала красивой душой,

Но у ней было жесткое тело.

И вот наконец поросенка внесли,

Он выглядел очень мило.

Доныне лавровым листом у нас

Венчают свиные рыла!

ГЛАВА 10

За Гагеном скоро настала ночь,

И вдруг холодком зловещим

В кишках потянуло. Увы, трактир

Лишь в Унне нам обещан.

Тут шустрая девочка поднесла

Мне пунша в дымящейся чашке.

Глаза были нежны, как лунный свет,

Как шелк — золотые кудряшки.

Ее шепелявый вестфальский акцент, —

В нем было столько родного!

И пунш перенес меня в прошлые дни,

И вместе сидели мы снова,

О братья вестфальцы! Как часто пивал

Я в Геттингене с вами!

Как часто кончали мы ночь под столом,

Прижавшись друг к другу сердцами!

Я так сердечно любил всегда

Чудесных, добрых вестфальцев!

Надежный, крепкий и верный народ,

Не врут, не скользят между пальцев.

А как на дуэли держались они,

С какою львиной отвагой!

Каким молодцом был каждый из них

С рапирой в руке иль со шпагой!

И выпить и драться они мастера,

А если протянут губы

Иль руку в знак дружбы — заплачут вдруг,

Сентиментальные дубы!

Награди тебя небо, добрый народ,

Твои посевы утроив!

Спаси от войны и от славы тебя,

От подвигов и героев!

Господь помогай твоим сыновьям

Сдавать успешно экзамен.

Пошли твоим дочкам добрых мужей

И деток хороших, — amen! 1

ГЛАВА 11

Вот он, наш Тевтобургский лес!

Как Тацит в годы оны,

Классическую вспомним топь,

Где Вар сгубил легионы.

Здесь Герман, славный херусский князь,

Насолил латинской собаке.

Немецкая нация в этом дерьме

Героем вышла из драки.

Когда бы Герман не вырвал в бою

Победу своим блондинам,

Немецкой свободе был бы капут,

И стал бы Рим господином.

Отечеству нашему были б тогда

Латинские нравы привиты,

Имел бы и Мюнхен весталок своих,

И швабы звались бы квириты.

Гаруспекс новый, наш Генгстенберг

Копался б в кишечнике бычьем.

Неандер стал бы, как истый авгур,

Следить за полетом птичьим.

Бирх-Пфейфер тянула бы скипидар,

Подобно римлянкам знатным, —

Говорят, что от этого запах мочи

У них был очень приятным,

Наш Раумер был бы уже не босяк,

Но подлинный римский босякус.

Без рифмы писал бы Фрейлиграт,

Как сам Horatius Flaccus1 .

Грубьян-попрошайка папаша Ян —

Он звался б теперь грубиянус.

Me Hercule!2 Масман знал бы латынь,

Наш Marcus Tullius Masmanus!

Друзья прогресса мощь свою

Пытали б на львах и шакалах

В песке арен, а не так, как теперь, —

На шавках в мелких журналах.

Не тридцать шесть владык, а один

Нерон давил бы нас игом,

И мы вскрывали бы вены себе,

Противясь рабским веригам.

А Шеллинг бы, Сенекой став, погиб,

Сраженный таким конфликтом,

Корнелиус наш услыхал бы тогда:

Cacatum поп est pictum 3 .

 

Слава господу! Герман выиграл бой,

И прогнаны чужеземцы,

Вар с легионами отбыл в рай,

А мы по-прежнему — немцы.

Немецкие нравы, немецкая речь, —

Другая у нас не пошла бы.

Осел — осел, а не asinus,

А швабы — те же швабы.

Наш Раумер — тот же немецкий босяк,

Хоть дан ему орден, я слышал,

И шпарит рифмами Фрейлиграт:

Из него Гораций не вышел.

В латыни Масман — ни в зуб толкнуть.

Бирх-Пфейфер склонна к драмам,

И ей не надобен скипидар,

Как римским галантным дамам.

О Герман, благодарим тебя!

Прими поклон наш низкий!

Мы в Детмольде памятник ставим тебе,

Я участвую сам в подписке.

ГЛАВА 12

Трясется ночью в лесу по камням

Карета. Вдруг затрещало.

Сломалась ось, и мы стоим.

Как быть, —удовольствия мало!

Почтарь слезает, спешит в село,

А я, притаясь под сосною,

В глухую полночь, один в лесу,

Прислушиваюсь к вою.

Беда! Это волки воют кругом

Голодными голосами.

Их огненные глаза горят,

Как факелы, за кустами.

Узнали, видно, про мой приезд,

И в честь мою всем собором

Иллюминировали лес

И распевают хором.

Приятная серенада! Я

Сегодня гвоздь представленья!

Я принял позу, отвесил поклон

И стал подбирать выраженья.

“Сограждане волки! Я счастлив, что мог

Такой удостоиться чести:

Найти столь избранный круг и любовь

В столь неожиданном месте.

Мои ощущенья в этот миг

Нельзя передать словами.

Клянусь, я вовеки забыть не смогу

Часы, проведенные с вами.

Я вашим доверием тронут до слез,

И в вашем искреннем вое

Я с удовольствием нахожу

Свидетельство дружбы живое.

Сограждане волки! Вы никогда

Не верили лживым писакам,

Которые нагло трезвонят, что я

Перебежал к собакам,

Что я отступник и принял пост

Советника в стаде бараньем.

Конечно, разбором такой клеветы

Мы заниматься не станем.

Овечья шкура, что я иногда

Надевал, чтоб согреться, на плечи,

Поверьте, не соблазнила меня

Сражаться за счастье овечье.

Я не советник, не овца,

Не пес, боящийся палки, —

Я ваш! И волчий зуб у меня,

И сердце волчьей закалки!

Я тоже волк и буду всегда

По-волчьи выть с волками!

Доверьтесь мне и держитесь, друзья!

Тогда и господь будет с вами”.

Без всякой подготовки я

Держал им речи эти.

Кольб, обкорнав слегка, пустил

Их во “Всеобщей газете”.

 

ГЛАВА 13

Над Падерборном солнце в тот день

Взошло, сощурясь кисло.

И впрямь, освещенье глупой земли —

Занятье, лишенное смысла.

Едва осветило с одной стороны,

К другой несется поспешно.

Тем временем та успела опять

Покрыться тьмой кромешной,

Сизифу камня не удержать,

А Данаиды напрасно

Льют воду в бочку. И мрак на земле

Рассеять солнце не властно.

Предутренний туман исчез,

И в дымке розоватой

У самой дороги возник предо мной

Муж, на кресте распятый.

Мой скорбный родич, мне грустно до слез

Глядеть на тебя, бедняга!

Грехи людей ты хотел искупить —

Дурак! — для людского блага.

 

Плохую шутку сыграли с тобой

Влиятельные персоны,

Кой дьявол тянул тебя рассуждать

Про церковь и законы?

 

На горе твое, печатный станок

Еще известен не был.

Ты мог бы толстую книгу издать

О том, что относится к небу.

Там все, касающееся земли,

Подвергнул бы цензор изъятью, —

Цензура бы тебя спасла,

Не дав свершиться распятью.

И в проповеди нагорной ты

Разбушевался не в меру,

А мог проявить свой ум и талант,

Не оскорбляя веру.

Ростовщиков и торгашей

Из храма прогнал ты с позором,

И вот, мечтатель, висишь на кресте,

В острастку фантазерам!

ГЛАВА 14

Холодный ветер, голая степь.

Карета ползет толчками.

Но в сердце моем поет и звенит:

“О солнце, гневное пламя!”

Я слышал от няни этот припев,

Звучащий так скорбно и строго.

“О солнце, гневное пламя!” — он был

Как зов лесного рога.

То песнь о разбойнике, жившем встарь

Нельзя веселей и счастливей.

Его повешенным нашли

В лесу на старой иве.

И приговор к стволу прибит

Был чьими-то руками.

То Фема свершила свой праведный суд, —

“О солнце, гневное пламя!”.

Да, гневное солнце следило за ним

И злыми его делами.

Предсмертный вопль Оттилии был:

“0 солнце, гневное пламя!”

Как вспомню я песню, так вспомню тотчас

И няню мою дорогую,

Землистое, все в морщинах, лицо,

II так по ней затоскую!

Она из Мюнстера родом была

И столько знала сказаний,

Историй о привиденьях, легенд,

Народных песен, преданий.

С каким я волненьем слушал рассказ

О королевской дочке,

Что, золотую косу плетя,

В степи сидела на кочке.

Ее заставляли пасти гусей,

И вечером, бывало,

В деревню пригнав их, она у ворот

Как будто на миг застывала.

Там лошадиная голова

Висела на частоколе.

Там пал ее конь на чужой стороне,

Оставив принцессу в неволе.

И плакала королевская дочь:

“Ах, Фалада, как же мне тяжко!”

И голова отвечала ей:

Бедняжка моя ты, бедняжка!”

И плакала королевская дочь:

“Когда бы матушка знала!”

И голова отвечала ей:

“Она и жить бы не стала”.

Я слушал старушку, не смея дохнуть,

И тихо, с видом серьезным

Она начинала о Ротбарте быль,

Об императоре грозном.

Она уверяла, что он не мертв,

Что это вздор ученый,

Что в недрах одной горы он живет

С дружиной вооруженной.

Кифгайзером эта гора названа,

И в ней пещера большая

В высоких покоях светильни горят,

Торжественно их освещая.

И в первом покое — конюшня, а в ней,

Закованные в брони,

Несметной силою стоят

Над яслями гордые кони.

Оседлан и взнуздан каждый конь,

Но не приметишь дыханья.

Не ржет ни один и не роет земли,

Недвижны, как изваянья.

В другом покое — могучая рать:

Лежат на соломе солдаты, —

Суровый и крепкий народ, боевой,

II все, как один, бородаты.

В оружии с головы до ног

Лежат, подле воина воин,

Не двинется, не вздохнет ни один,

Их сон глубок и спокоен.

А в третьем покое — доспехов запас,

Мушкеты, бомбарды, пищали,

Мечи, топоры и прочее все,

Чем франки врагов угощали.

А пушек хоть мало — отличный трофей

Для стародавнего трона.

И, черные с красным и золотым,

Висят боевые знамена.

В четвертом — сам император сидит,

Сидит он века за веками

На каменном троне, о каменный стол

Двумя опираясь руками.

И огненно-рыжая борода

Свободно до полу вьется.

То сдвинет он брови, то вдруг подмигнет,

Не знаешь, сердит иль смеется.

И думу думает он или спит,

Подчас затруднишься ответом.

Но день придет — и встанет он,

Уж вы поверьте мне в этом!

Он добрый свой поднимет стяг

И крикнет уснувшим героям:

“По коням! По коням!” — и люди встают

Гремящим, сверкающим строем.

И на конь садятся, а кони ржут,

И роют песок их копыта,

И трубы гремят, и летят молодцы,

И синяя даль им открыта.

Им любо скакать и любо рубить,

Они отоспались на славу.

А император велит привести

Злодеев на суд и расправу, —

Убийц, вонзивших в Германию нож,

В дитя с голубыми глазами,

В красавицу с золотою косой, —

“О солнце, гневное пламя!”.

Кто в замке, спасая шкуру, сидел

И не высовывал носа,

Того на праведный суд извлечет

Карающий Барбаросса.

Как нянины сказки поют и звенят,

Баюкают детскими снами!

Мое суеверное сердце твердит:

“О солнце, гневное пламя!”

ГЛАВА 15

Тончайшей пылью сеется дождь,

Острей ледяных иголок.

Лошадки печально машут хвостом,

В поту и в грязи до челок.

Рожок почтальона протяжно трубит.

В мозгу звучит поминутно:

“Три всадника рысью летят из ворот”,

На сердце стало так смутно...

Меня клонило ко сну. Я заснул.

И мне приснилось не в пору,

Что к Ротбарту в гости я приглашен

В его чудесную гору.

Но вовсе не каменный был он на вид,

С лицом вроде каменной маски,

И вовсе не каменно-величав,

Как мы представляем по сказке.

Он стал со мной дружелюбно болтать,

Забыв, что ему я не пара,

И демонстрировал вещи свои

С ухватками антиквара.

Он в зале оружия мне объяснил

Употребленье палиц,

Отер мечи, их остроту

Попробовал на палец

Потом, отыскав павлиний хвост,

Смахнул им пыль, что лежала

На панцире, на шишаке,

На уголке забрала.

И, знамя почистив, отметил вслух,

С сознаньем важности дела,

Что в древке не завелся червь

И шелка моль не проела.

Когда же мы в то помещенье пришли,

Где воины спят на соломе,

Я в голосе старика услыхал

Заботу о людях и доме.

“Тут шепотом говори, — он сказал, —

А то проснутся ребята,

Как раз прошло столетье опять,

И нынче им следует плата”.

И кайзер тихо прошел по рядам,

И каждому солдату

Он осторожно, боясь разбудить,

Засунул в карман по дукату.

Потом тихонько шепнул, смеясь

Моему удивленному взгляду:

“По дукату за каждую сотню лет

Я положил им награду”.

В том зале, где кони его вдоль стен

Стоят недвижным рядом,

Старик взволнованно руки потер

С особенно радостным взглядом.

Он их немедля стал считать,

Похлопывая по ребрам,

Считал, считал и губами вдруг

Задвигал с видом недобрым.

“Опять не хватает, — промолвил он,

С досады чуть не плача, —

Людей и оружья довольно у нас,

А вот в конях — недостача.

Барышников я уже разослал

По свету, чтоб везде нам

Они покупали лучших коней,

По самым высоким ценам.

Составим полный комплект — и в бой!

Ударим так, чтоб с налета

Освободить мой немецкий народ,

Спасти отчизну от гнета”.

Так молвил кайзер.

И я закричал:“За дело, старый рубака!

Не хватит коней — найдутся ослы,

Когда заварится драка”.

И Ротбарт отвечал, смеясь:

“Но дело еще не поспело.

Не за день был построен Рим,

Что не разбили, то цело.

Кто нынче не явится — завтра придет,

Не поздно то, что рано,

И в Римской империи говорят:

Chi va piano va sano1”.

ГЛАВА 16

Внезапный толчок пробудил меня,

Но вновь охвачен дремой,

Я к кайзеру Ротбарту был унесен

В Кифгайзер, давно знакомый.

Опять, беседуя, мы шли

Сквозь гулкие анфилады.

Старик расспрашивал меня,

Разузнавал мои взгляды.

Уж много лет он не имел

Вестей из мира людского,

Почти со времен Семилетней войны

Не слышал живого слова.

Он спрашивал: как Моисей Мендельсон?

И Каршин? Не без интереса

Спросил, как живет госпожа Дюбарри,

Блистательная метресса.

“О кайзер, — вскричал я, — как ты отстал!

Давно погребли Моисея.

И его Ревекка, и сын Авраам

В могилах покоятся, тлея.

Вот Феликс, Авраама и Лии сынок,

Тот жив, это парень проворный!

Крестился и, знаешь, пошел далеко:

Он капельмейстер придворный!

А старая Каршин давно умерла,

И дочь ее Кленке в могиле.

Гельмина Чези, внучка ее,

Жива, как мне говорили.

Дюбарри — та каталась, как в масле сыр,

Пока обожатель был в чине —

Людовик Пятнадцатый, — а умерла

Старухой на гильотине.

Людовик Пятнадцатый с миром почил,

Как следует властелину.

Шестнадцатый с Антуанеттой своей

Попал на гильотину.

Королева хранила тон до конца,

Держалась как на картине.

А Дюбарри начала рыдать,

Едва подошла к гильотине”.

Внезапно кайзер как вкопанный стал

И спросил с перепуганной миной:

“Мой друг, объясни ради всех святых,

Что делают гильотиной?”

“А это, — ответил я, — способ нашли

Возможно проще и чище

Различного званья ненужных людей

Переселять на кладбище.

Работа простая, но надо владеть

Одной интересной машиной.

Ее изобрел господин Гильотен —

Зовут ее гильотиной.

Ты будешь пристегнут к большой доске,

Задвинут между брусками.

Вверху треугольный топорик висит,

Подвязанный шнурками.

Потянут шнур — и топорик вниз

Летит стрелой, без заминки.

Через секунду твоя голова

Лежит отдельно в корзинке”.

И кайзер вдруг закричал: “Не смей

Расписывать тут гильотину!

Нашел забаву! Не дай мне господь

И видеть такую машину!

Какой позор! Привязать к доске

Короля с королевой! Да это

Прямая пощечина королю!

Где правила этикета?

И ты-то откуда взялся, нахал?

Придется одернуть невежу!

Со мной, голубчик, поберегись,

Не то я крылья обрежу!

От злости желчь у меня разлилась,

Принес же черт пустозвона!

И самый смех твой — измена венцу

И оскорбленье трона!”

Старик мой о всяком приличье забыл,

Как видно, дойдя до предела.

Я тоже вспылил и выложил все,

Что в сердце накипело.

“Герр Ротбарт, — крикнул я, — жалкий миф!

Сиди в своей старой яме!

А мы без тебя уж, своим умом,

Сумеем управиться сами!

Республиканцы высмеют нас,

Отбреют почище бритвы!

И верно: дурацкая небыль в венце —

Хорош полководец для битвы!

И знамя твое мне не но нутру.

Я в буршестве счел уже вздорным

Весь этот старогерманский бред

О красно-золото-черном.

Сиди же лучше в своей дыре,

Твоя забота — Кифгайзер

А мы... если трезво на вещи смотреть,

На кой нам дьявол кайзер?”

ГЛАВА 17

Да, крепко поспорил с кайзером я

Во сне лишь, во сне, конечно.

С царями рискованно наяву

Беседовать чистосердечно!

Лишь в мире своих идеальных грез,

В несбыточном сновиденье

Им немец может сердце открыть,

Немецкое высказать мненье.

Я пробудился и сел. Кругом

Бежали деревья бора.

Его сырая голая явь

Меня протрезвила скоро.

Сердито качались вершины дубов,

Глядели еще суровей

Березы в лицо мне. И я вскричал:

“Прости меня, кайзер, на слове!

Прости мне, о Ротбарт, горячность мою!

Я знаю: ты умный, ты мудрый,

А я — необузданный, глупый драчун.

Приди, король рыжекудрый!

Не нравится гильотина тебе —

Дай волю прежним законам:

Веревку — мужичью и купцам,

А меч — князьям да баронам.

Лишь иногда меняй прием

И вешай знать без зазренья,

А прочих, на выбор, слегка обезглавь —

Ведь все мы божьи творенья.

Восстанови уголовный суд,

Введенный Карлом с успехом,

Распредели опять народ

По сословиям, гильдиям, цехам.

Священной империи Римской верни

Былую жизнь, если надо,

Верни нам самую смрадную гниль,

Всю рухлядь маскарада.

Верни все прелести средних веков,

Которые миром забыты, —

Я все стерплю, пускай лишь уйдут

Проклятые гермафродиты,

Это штиблетное рыцарство,

Мешанина с нелепой прикрасой,

Готический бред и новейшая ложь,

А вместе — ни рыба ни мясо.

Ударь по театральным шутам!

Прихлопни балаганы,

Где пародируют старину!

Приди, король долгожданный!”

 

ГЛАВА 18

Минден — грозная крепость. Он

Вооружен до предела.

Но с прусскими крепостями я

Неохотно имею дело.

Мы прибыли в сумерки. По мосту

Карета, гремя, прокатила.

Зловеще стонали бревна под ней,

Зияли рвы, как могила.

Огромные башни с вышины

Грозили мне сурово,

Ворота с визгом поднялись

И с визгом обрушились снова.

Ах, сердце дрогнуло мое!

Так сердце Одиссея,

Когда завалил пещеру циклоп,

Дрожало, холодея.

Капрал опросил нас: кто мы? и куда?

Какую преследуем цель мы?

“Я — врач глазной, зовусь “Никто”,

Срезаю гигантам бельмы”.

В гостинице стало мне дурно совсем,

Еда комком застревала.

Я лег в постель, но сон бежал,

Давили грудь одеяла.

Над широкой пуховой постелью с боков

По красной камчатной гардине,

Поблекший золотой балдахин

И грязная кисть посредине.

Проклятая кисть! Она мне всю ночь,

Всю ночь не давала покою.

Она дамокловым мечом

Висела надо мною.

И вдруг, змеей оборотясь,

Шипела, сползая со свода:

“Ты в крепость заточен навек,

Отсюда нет исхода!”

“О, только бы возвратиться домой, —

Шептал я в смертельном испуге, —

В Париж, в Faubourg Poissoniere,

К моей любимой супруге!”

Порою кто-то по лбу моему

Рукой проводил железной,

Как будто цензор вычеркивал мысль,

И мысль обрывалась в бездну.

Жандармы в саванах гробовых,

Как призраки, у постели

Теснились белой, страшной толпой,

И где-то цепи гремели.

И призраки повлекли меня

В провал глухими тропами,

И вдруг к отвесной черной скале

Я был прикован цепями.

Ты здесь, проклятая, грязная кисть!

Я чувствовал, гаснет мой разум:

Когтистый коршун кружил надо мной,

Грозя мне скошенным глазом.

Он дьявольски схож был с прусским орлом,

Он в грудь мне когтями впивался,

Он хищным клювом печень рвал —

Я плакал, стонал, я метался.

Я мучился долго, но крикнул петух,

И кончился бред неотвязный:

Я в Миндене, в потной постели, без сил

Лежал под кистью грязной.

Я с экстренной почтой выехал прочь

И с легким чувством свободы

Вздохнул на Бюкебургской земле,

На вольном лоне природы.

ГЛАВА 23

С великой Венецией Гамбург не мог

Поспорить и в прежние годы,

Но в Гамбурге погреб Лоренца есть,

Где устрицы — высшей породы.

Мы с Кампе отправились в сей погребок,

Желая в уюте семейном

Часок-другой почесать языки

За устрицами и рейнвейном.

Нас ждало приятное общество там:

Меня заключили в объятья

Мой старый товарищ, добрый Шофпье,

И многие новые братья.

Там был и Вилле. Его лицо —

Альбом: на щеках бедняги

Академические враги

Расписались ударами шпаги.

Там был и Фукс, язычник слепой

И личный враг Иеговы.

Он верит лишь в Гегеля и заодно

Еще в Венеру Кановы.

Мой Кампе в полном блаженстве был,

Попав в амфитрионы,

Душевным миром сиял его взор,

Как светлый лик мадонны.

С большим аппетитом я устриц глотал,

Рейнвейном пользуясь часто,

И думал: “Кампе — большой человек,

Он — светоч издательской касты!

 

С другим издателем я б отощал,

Он выжал бы все мои силы,

А этот мне даже подносит вино, —

Я буду при нем до могилы.

Хвала творцу! Он, создав виноград,

За муки воздал нам сторицей,

И Юлиус Кампе в издатели мне

Дарован его десницей.

 

Хвала творцу и силе его

Вовеки, присно и ныне!

Он создал для нас рейнвейн на земле

И устриц в морской пучине.

 

Он создал лимоны, чтоб устриц мы

Кропили лимонным соком.

Блюди мой желудок, отец, в эту ночь,

Чтоб он не взыграл ненароком!”

 

Рейнвейн размягчает душу мою,

Сердечный разлад усмиряя,

И будит потребность в братской любви,

В утехах любовного рая.

 

И гонит меня из комнат блуждать

По улицам опустелым.

И душу тянет к иной душе

И к платьям таинственно белым.

 

И таешь от неги и страстной тоски

В предчувствии сладкого плена.

Все кошки серы в темноте

И каждая баба — Елена.

 

Едва на Дрейбан я свернул,

Взошла луна горделиво,

И я величавую деву узрел,

Высокогрудое диво.

 

Лицом кругла и кровь с молоком,

Глаза — что аквамарины!

Как розы щеки, как вишня рот,

А нос оттенка малины.

На голове полотняный колпак, —

Узорчатой вязью украшен,

Он возвышался подобно стене,

Увенчанной тысячью башен.

 

Льняная туника вплоть до икр,

А икры — горные склоны;

Ноги, несущие мощный круп, —

Дорийские колонны.

 

В манерах крайняя простота,

Изящество светской свободы.

Сверхчеловеческий зад обличал

Созданье нездешней природы.

 

Она подошла и сказала мне:

“Привет на Эльбе поэту!

Ты все такой же, хоть много лет

Гонял по белому свету.

 

Кого ты здесь ищешь? Веселых гуляк,

Встречавшихся в этом квартале?

Друзей, что бродили с тобой по ночам

И о прекрасном мечтали?

 

Их гидра стоглавая — жизнь — унесла,

Рассеяла шумное племя.

Тебе не найти ни старых подруг,

Ни доброе старое время.

 

Тебе не найти ароматных цветов,

Пленявших сердце когда-то,

Их было здесь много, но вихрь налетел,

Сорвал их — и нет им возврата.

 

Увяли, осыпались, отцвели, —

Ты молодость ищешь напрасно.

Мой друг, таков удел на земле

Всего, что светло и прекрасно”.

 

“Да кто ты, — вскричал я, — не прошлого ль тень?

Но плотью живой ты одета!

Могучая женщина, где же твой дом?

Доступен ли он для поэта?”

 

И женщина молвила, тихо смеясь:

“Поверь, ты сгущаешь краски.

Я девушка с нравственной, тонкой душой,

Совсем иной закваски.

 

Я не лоретка парижская, нет!

К тебе лишь сошла я открыто, —

Богиня Гаммония пред тобой,

Гамбурга меч и защита!

 

Но ты испуган, ты поражен,

Воитель в лике поэта.

Идем же, иль ты боишься меня?

Уж близок час рассвета”.

 

И я ответил, громко смеясь:

“Ты шутишь, моя красотка!

Ступай вперед! А я за тобой,

Хотя бы к черту в глотку!”

 

ГЛАВА 26

Богиня раскраснелась так,

Как будто ей в корону

 

Ударил ром. Я с улыбкой внимал

Ее печальному тону:

 

“Я старюсь. Тот день, когда Гамбург возник,

Был днем моего рожденья.

В ту пору царица трески, моя мать,

До Эльбы простерла владенья.

Carolus Magnus — мой славный отец —

Давно похищен могилой.

Он даже Фридриха прусского мог

Затмить умом и силой.

В Ахене — стул, на котором он был

Торжественно коронован,

А стул, служивший ему по ночам,

Был матери, к счастью, дарован.

 

От матери стал он моим. Хоть на вид

Он привлекателен мало,

На все состоянье Ротшильда я

Мой стул бы не променяла.

 

Вон там он, видишь, стоит в углу, —

Он очень стар и беден;

Подушка сиденья изодрана вся,

И молью верх изъеден.

 

Но это пустяк, подойди к нему

И снять подушку попробуй.

Увидишь в сиденье дыру и под ней,

Конечно, сосуд, но особый:

 

То древний сосуд магических сил,

Кипящих вечным раздором.

И если ты голову сунешь в дыру,

Предстанет грядущее взорам.

 

Грядущее родины бродит там,

Как волны смутных фантазмов,

Но не пугайся, если в нос

Ударит вонью миазмов”.

 

Она засмеялась, но мог ли искать

Я в этих словах подковырку?

Я кинулся к стулу, подушку сорвал

И сунул голову в дырку.

 

Что я увидел — не скажу,

Я дал ведь клятву все же!

Мне лишь позволили говорить

О запахе, но — боже! —

 

Меня и теперь воротит всего

При мысли о смраде проклятом,

Который лишь прологом был, —

Смесь юфти с тухлым салатом.

 

И вдруг — о, что за дух пошел!

Как будто в сток вонючий

Из тридцати шести клоак

Навоз валили кучей.

 

Мерзавцы, сгнившие давно,

Смердя историческим смрадом,

Полунегодяи, полумертвецы,

Сочились последним ядом.

 

И даже святого пугала труп,

Как призрак, встал из гроба.

Налитая кровью народов и стран,

Раздулась гнилая утроба.

 

Чумным дыханьем весь мир отравить

Еще раз оно захотело,

И черви густою жижей ползли

Из почерневшего тела.

 

И каждый червь был новый вампир,

И гнусно смердел, издыхая,

Когда в него целительный кол

Вонзала рука роковая.

 

Зловонье крови, вина, табака,

Веревкой кончивших гадин, —

Такой аромат испускает труп

Того, кто при жизни был смраден.

 

Зловонье пуделей, мопсов, хорьков,

Лизавших плевки господина,

Околевавших за трон и алтарь

Благочестиво и чинно.

 

То был живодерни убийственный смрад,

Удушье гнили и мора;

Средь падали издыхала там

Светил “Исторических” свора.

 

Я помню ясно, что сказал

Сент-Жюст в Комитете спасенья:

“Ни в розовом масле, ни в мускусе нет

Великой болезни целенья”.

 

Но этот грядущий немецкий смрад —

Я утверждаю смело —

Превысил всю мне привычную вонь,

В глазах у меня потемнело,

 

Я рухнул без чувств и потом, пробудясь

И с трудом разобравшись в картине,

Увидел себя на широкой груди,

В объятиях богини.

 

Блистал ее взор, пылал ее рот,

Дрожало могучее тело.

Вакханка, ликуя, меня обняла

И в диком экстазе запела:

 

“Есть в Фуле король — свой бокал золотой,

Как лучшего друга, он любит.

Тотчас пускает он слезу,

Чуть свой бокал пригубит.

 

И просто диво, что за блажь

Измыслить он может мгновенно!

Издаст, например, неотложный декрет:

Тебя под замок да на сено!

 

Не езди на север, берегись короля,

Что в Фуле сидит на престоле,

Не суйся в пасть ни жандармам его,

Ни Исторической школе.

 

Останься в Гамбурге! Пей да ешь, —

Душе и телу отрада!

Почтим современность устриц и вин, —

Что нам до грядущего смрада!

 

Накрой же сосуд, чтоб не портила вонь

Блаженство любовных обетов!

Так страстно женщиной не был любим

Никто из немецких поэтов!

 

Целую тебя, обожаю тебя,

Меня вдохновляет твой гений,

Ты вызвал предо мной игру

Чарующих видений!

Я слышу рожки ночных сторожей,

И пенье, и бубна удары,

Целуй же меня! То свадебный хор —

Любимого славят фанфары.

Въезжают вассалы на гордых конях,

Пред каждым пылает светильник,

И радостно факельный танец гремит, —

Целуй меня, собутыльник!

 

Идет милосердный и мудрый сенат, —

Торжественней не было встречи!

Бургомистр откашливается в платок.

Готовясь к приветственной речи.

 

Дипломатический корпус идет,

Блистают послы орденами:

От имени дружественных держав

Они выступают пред нами.

 

Идут раввины и пасторы вслед —

Духовных властей депутаты.

Но, ах! и Гофман, твой цензор, идет,

Он с ножницами, проклятый!

 

И ножницы уже звенят;

Он ринулся озверело

И вырезал лучшее место твое —

Кусок живого тела”.

 

ГЛАВА 27

О дальнейших событьях той ночи, друзья,

Мы побеседуем с вами

Когда-нибудь в нежный лирический час,

Погожими летними днями.

Блудливая свора старых ханжей

Редеет, милостью бога.

Они гниют от болячек лжи

И дохнут — туда им дорога.

Растет поколенье новых людей

Со свободным умом и душою,

Без наглого грима и подлых грешков, —

Я все до конца им открою.

Растет молодежь — она поймет

И гордость и щедрость поэта, —

Она расцветет в жизнетворных лучах

Его сердечного света.

 

Безмерно в любви мое сердце, как свет,

И непорочно, как пламя;

Настроена светлая лира моя

Чистейших граций перстами.

 

На этой лире бряцал мой отец,

Творя для эллинской сцены, —

Покойный мастер Аристофан,

Возлюбленный Камены.

 

На этой лире он некогда пел

Прекрасную Базилею, —

Ее Писфетер женою назвал

И жил на облаке с нею.

 

В последней главе поэмы моей

Я подражаю местами

Финалу “Птиц”. Это лучшая часть

В лучшей отцовской драме.

 

“Лягушки” — тоже прекрасная вещь.

Теперь, без цензурной помехи,

Их на немецком в Берлине дают

Для королевской потехи.

 

Бесспорно, пьесу любит король!

Он поклонник античного строя.

Отец короля предпочитал

Квакушек нового кроя.

 

Бесспорно, пьесу любит король!

Но, живи еще автор, — признаться,

Я не советовал бы ему

В Пруссию лично являться.

 

На Аристофана живого у нас

Нашли бы мигом управу, —

Жандармский хор проводил бы его

За городскую заставу.

 

Позволили б черни хвостом не вилять,

А лаять и кусаться.

Полиции был бы отдан приказ

В тюрьме сгноить святотатца.

Король! Я желаю тебе добра,

Послушай благого совета:

Как хочешь, мертвых поэтов славь,

Но бойся живого поэта!

Берегись, не тронь живого певца!

Слова его — меч и пламя.

Страшней, чем им же созданный Зевс,

Разит он своими громами.

И старых и новых богов оскорбляй,

Всех жителей горнего света

С великим Иеговой во главе, —

Не оскорбляй лишь поэта.

Конечно, боги карают того,

Кто был в этой жизни греховен,

Огонь в аду нестерпимо горяч,

И серой смердит от жаровен, —

Но надо усердно молиться святым:

Раскрой карманы пошире,

И жертвы на церковь доставят тебе

Прощенье в загробном мире.

Когда ж на суд низойдет Христос

И рухнут врата преисподней,

Иной пройдоха улизнет,

Спасаясь от кары господней.

 

Но есть и другая геенна. Никто

Огня не смирит рокового!

Там бесполезны и ложь и мольба,

Бессильно прощенье Христово.

 

Ты знаешь грозный Дантов ад,

Звенящие гневом терцины?

Того, кто поэтом на казнь обречен,

И бог не спасет из пучины.

 

Над буйно поющим пламенем строф

Не властен никто во вселенной.

Так берегись! Иль в огонь мы тебя

Низвергнем рукой дерзновенной.







Cтраницы в Интернете о поэтах и их творчестве, созданные этим разработчиком:

Музей Иосифа Бродского в Интернете ] Музей Арсения Тарковского в Интернете ] Музей Аркадия Штейнберга в Интернете ] Музей Вильгельма Левика в Интернете ] Поэт и переводчик Семен Липкин ] Поэт и переводчик Александр Ревич ] Поэт Григорий Корин ] Поэт Владимир Мощенко ] Поэтесса Любовь Якушева ]




Авторам: как опубликовать статью в наших журналах ]


Требуйте в библиотеках наши деловые, компьютерные и литературные журналы:
СОВРЕМЕННОЕ УПРАВЛЕНИЕ ] МАРКЕТИНГ УСПЕХА ] ЭКОНОМИКА XXI ВЕКА ] УПРАВЛЕНИЕ БИЗНЕСОМ ] НОУ-ХАУ БИЗНЕСА ] БИЗНЕС-КОМАНДА И ЕЕ ЛИДЕР ] КОМПЬЮТЕРЫ В УЧЕБНОМ ПРОЦЕССЕ ] КОМПЬЮТЕРНАЯ ХРОНИКА ] ДЕЛОВАЯ ИНФОРМАЦИЯ ] БИЗНЕС.ПРИБЫЛЬ.ПРАВО ] БЫСТРАЯ ПРОДАЖА ] РЫНОК.ФИНАНСЫ.КООПЕРАЦИЯ ] СЕКРЕТНЫЕ РЕЦЕПТЫ МИЛЛИОНЕРОВ ] УПРАВЛЕНИЕ ИЗМЕНЕНИЕМ ] АНТОЛОГИЯ МИРОВОЙ ПОЭЗИИ ]




ООО "Интерсоциоинформ" free counters
Hosted by uCoz